– Вы можете положиться на меня, я никому и слова не скажу о скандале с дирижаблем. Но рано или поздно это может выйти наружу, вы должны подготовиться к такому повороту событий. Кто предупрежден – тот вооружен. Журналистам сейчас надо только одного: потребовать расправы над иностранцами. Только на прошлой неделе в моем родном городе в Огайо ку-клукс-клан линчевал двух итальянцев. Они были или анархистами, или католиками. Русских любят еще меньше. Так что вам нужно всем прямо заявить, что вы – француз. Называйтесь по-прежнему Максом Питерсоном. Вы можете быть наполовину англичанином. Это избавит от подозрений. Я вас прикрою. Скажем, что мы встретились во время войны, когда вы летали в эскадрилье «Лафайет». Все любят летчиков из «Лафайет».
Я не хотел участвовать в обмане, однако признал, что Мортимер лучше понимал положение дел. В итоге пришлось согласиться: пусть он решает, что сказать людям. Я готов был во всем следовать его советам. Меня по-прежнему поражало чистосердечие и великодушие американца. Какой европеец захотел бы столько сделать для едва знакомого человека? Я едва сдерживал слезы, когда появился Джимми Рембрандт в сопровождении двух молодых женщин, актрис из здешнего шоу. Он обнял меня крепко, как настоящий русский. Он похлопал меня по спине, сообщив, что сильно соскучился. Мы заказали бутылку весьма сомнительного шампанского. Джимми в основном угощал им леди, которые, кудахча и прихорашиваясь, в розовых и синих перьях и шелках скоро стали напоминать напуганных цыплят.
– Похоже на большое приключение! – Рембрандт явно обрадовался. – Мы завтра же поездом отправимся в Вашингтон. Вы сможете уехать так скоро, Макс?
Мы выпили за нашу удачу, за нашу общую судьбу, за нашу счастливую встречу на «Мавритании». С такими чудесными компаньонами у меня не возникнет никаких трудностей, когда я приеду завоевывать американскую столицу. Они шутливо предлагали мне «вспомнить» мать-англичанку, отца, замечательного французского солдата, и его отца, который сражался на стороне южан в годы гражданской войны. Мы даже поговорили о предке, руководившем полком добровольцев в Войне за независимость. К тому времени, когда мы вышли из бара, я снова развеселился, уже наполовину поверив в свою новую личность. Мои приятели нашли самый удачный компромисс, особенно с учетом нашей общей цели. Их друзья были южанами и считались только с теми иностранцами, которые поддерживали Юг шестьдесят лет назад. Мать Джимми Рембрандта, по его словам, родилась в Луизиане, а отец, родом из Пенсильвании, был активным членом Демократической партии до несчастного случая на скачках, который произошел перед самой войной. Вскоре после полуночи мы заказали такси до моего отеля, а мои спутники поднимали воображаемые бокалы за Макса Питерсона, французского джентльмена, и пытались научить меня насвистывать «Дикси». Мелодия очень важна, серьезно говорили они, но если я хочу завоевать привязанность их друзей, то следует выучить все слова. Что до моих политических взглядов, то, по мнению Рембрандта и Мортимера, они были просто идеальными.
По-дружески шутливо Джимми и Люциус помогли мне войти в лифт, а потом направились в «Астор», пообещав встретить меня в холле на следующее утро. Наше сотрудничество должно было принести всем огромную выгоду. Мои французские авиационные проекты, по их словам, покажутся картонными моделями в сравнении с новыми замыслами, которые будут реализованы в Америке. Я вернулся к себе в комнату и попытался собрать вещи. Но как только я остался один, мной неожиданно овладела меланхолия. Я лежал в постели и оплакивал Эсме. Сколько еще времени пройдет до нашего воссоединения? Чем я провинился перед Богом, за что меня карают так строго, тогда как циничные богачи и безжалостные властители остаются безнаказанными?
Уехать из Нью-Йорка было мудрым решением. Здесь меня подстерегали все те же знакомые враждебные силы, хотя я едва ли мог это предположить. Бродя по городу, я видел темных эмиссаров Карфагена, занятых своими черными делами. То тут, то там появлялись признаки опасности, но они оставались незамеченными. В некоторых домах Гарлема, занятых приличными немецкими семьями, которым угрожали со всех сторон афроамериканцы и выходцы с Востока, я видел в окнах плакаты: «Keine Juden und keine Hunde»[184]. Но прошел год-другой, и эти надписи исчезли. Потом и сами семейства покинули город, а смеющиеся негры превратили удобные здания в запущенные трущобы. Нью-Йорк попытался принять их – это был вопрос гордости. Но Нью-Йорк совершил ошибку – все зашло слишком далеко. Город столкнулся с немыслимой ересью: все эти темнокожие мессии и иудействующие лжепророки расплодились во множестве. Христиан учат все терпеть, и мы терпим – но мы не можем и не должны терпеть зло. Лицемерие и воровство не останутся безнаказанными. Те евреи-сефарды – они утверждали, что были испанскими донами, как будто этим стоило хвастаться. Испанскую империю создало карфагенское золото, она была пропитана языческим стремлением к разрушению. Американцы уже разгромили врагов в нескольких героических войнах. Но теперь враги возвращаются под тысячами разных масок. Их не остановить. И их einiklach злорадствует в огромных башнях, стальных и бетонных крепостях, катается в «роллс-ройсах» по Уолл-стрит, управляет судьбами всего мира, в то время как доны Маленькой Италии, Бруклина, Бронкса и испанского Гарлема становятся богаче Морганов или Карнеги и не создают ни благотворительных учреждений, ни фондов, ни библиотек – они только разрушают.
Я не могу винить себя в том, что сталось с Нью-Йорком. Если бы я присмотрелся, то сразу бы увидел гниль и плесень. Меня ослепил невероятный потенциал города, его величие, его красота. И для меня он остался самым красивым городом на земле. Когда теплое утреннее солнце озаряло серые и желтые башни и садилось, подсвечивая алым Бруклинский мост, я задыхался от изумления – и неважно, сколько раз я уже это видел. Я слышал, что в Нью-Йорке уничтожают всю былую красоту, заменяют прежние небоскребы сооружениями из черного стекла и невыразительного камня. Они разбили вдребезги почти все, а то, что не разбили, распотрошили и испортили. Отель «Пенсильвания» теперь стал серым, неуютным кроличьим садком, лишенным стиля и вкуса. Его перекупила фирма «Хилтон» и превратила в машину для переработки путешественников, выходящих из этих нелепых летающих цилиндров. И все сделано во имя демократии. Идея всеобщего равенства – вредная идея. Мечты великих строителей Нью-Йорка, убитого архитектора Стэнфорда Уайта[185], становятся искаженными кошмарами. Призрак старого города нависает над новым. Уайта убили в саду на крыше Мэдисон-сквер, через дорогу от того места, где стоял мой отель. Он построил декорации для собственной смерти. И теперь эти декорации уничтожены. Он привез в Америку все лучшее, что отыскал в Европе, он создал архитектуру, которая была простой, истинно американской по стилистике и пропорциям. Теперь все над этим потешаются. В целом мире силы Карфагена подрывают нашу культуру, наши воспоминания, наши памятники, заменяя их одинаковыми зданиями, которые строятся теперь в разных странах. Они уничтожают наше наследие, они стирают наши воспоминания. Даже наши души находятся под угрозой уничтожения. В 1906 году враги Уайта замыслили его убийство. Убийцей стал еврей по фамилии Toy, который утверждал, что Уайт обольстил его жену. Надо отметить, что Toy в итоге признали невиновным, поскольку он совершил преступление в состоянии аффекта. Злодей избежал наказания. Карфаген произвел еще один выстрел – и остался безнаказанным. Поистине, Ich vil geyn mayn aveyres shitein![186]
В восемь часов утра, подкрепив свои силы кокаином и упаковав чемоданы, я позвал швейцара, а потом спустился в коридор, по которому разносилось эхо наших шагов. Когда я оплатил счет (это сильно уменьшило мои денежные запасы), ко мне приблизился Джимми Рембрандт. Он улыбался и был полон энергии. Пожав мне руку, Джимми заявил, что я выгляжу великолепно. Мортимер, по его словам, чувствовал себя нехорошо и с трудом мог говорить, но поедет вместе с нами поездом. Мы вышли из вестибюля и направились к Пенсильванскому вокзалу. Мои сумки везли на тележке позади нас.
– Люс боится, что у него грипп. Но мы-то знаем, откуда у него такие симптомы, Макс, верно?
Войдя в дорическую галерею, украшенную рядами изящных магазинов и столбами света, в которых танцевали пылинки, мы увидели, что у главной лестницы стоял Мортимер. Он был так же хорошо одет, как Рембрандт, но действительно казался бледным и жалким. Он попытался мне улыбнуться:
– А, полковник Питерсон, знаменитый французский летчик.
Джимми рассмеялся.
– Надеюсь, вам понравится красный цвет, полковник. – Мое смущение его удивило. – Они уже очень скоро расстелят для вас ковер в Вашингтоне.
Вокруг нас бесчисленные жители Нью-Йорка торопились по своим делам. Вокзал располагался под нами, и мы спустились по ступеням в сорок футов шириной (построенным из травертина на римский манер) в главный вестибюль, отделанный сливочного цвета камнем, который, очевидно, должен был напоминать о римских банях. На протяжении многих лет коренные жители Нью-Йорка считали себя наследниками традиций Древнего Рима. Сегодня, конечно, армии Ватикана сделали возможным неожиданное и нежелательное сравнение с более современным Римом.
– Положитесь на нас, – продолжал Джимми, – и через неделю весь Вашингтон будет есть из наших рук.
Наш багаж убрали, и мы отправились завтракать в один из прекрасных ресторанов, расположенных в здании вокзала. К полудню мы уже сидели в великолепном курьерском поезде – настоящей стальной симфонии, ведущую партию в которой исполнял массивный локомотив. Состав медленно выехал с Пенсильванского вокзала. Только прежние царские поезда могли соперничать с этим воплощением американской роскоши. Америка, как и Россия, зависела от железных дорог. Как и Россия, она тратила всю свою гордость и искусство на создание этих движущихся цитаделей комфорта.
Мы зарезервировали столики в вагоне-ресторане, но майор Мортимер не испытывал желания есть. Он предложил нам с капитаном Рембрандтом оставить его наедине с тяжкими страданиями и занять места у огромного окна. Небоскребы Нью-Йорка постепенно уступили место одноэтажным пригородам, а затем показались холмы и леса Нью-Джерси. Мы пересекали широкие железные паутины мостов, которые тянулись над такими же, как в России, широкими реками, мы двигались вдоль океанского побережья, а затем повернули на запад и миновали бескрайние поля, подобные которым можно было увидеть в моей родной украинской степи. Мы проносились мимо фабрик или электростанций, ярко сиявших в летних сумерках. И я внезапно подумал, что все эти леса, эти чудесные поля, эти сталелитейные заводы и генераторы демонстрируют не просто огромное богатство, но и огромный оптимизм. Я впервые осознал, как велика эта страна. Пространство казалось столь же безграничным, как в России, вдобавок здесь были столь же неисчерпаемые ресурсы, столь же безграничные способности к расширению. Проблемы Европы стали незначительными, как и ее ничтожные амбиции. Мне не следовало опасаться мелких стран с мелкими идеями. Здесь, в Америке, я смогу добиться того, чего когда-то надеялся достичь на Украине. Поглощая обед, я разглядывал равнины и луга Америки, ее большие серые города и золотые холмы и беседовал с Джимми о технологической Утопии, которую предполагал создать. Она будет истинно американской, она уничтожит древние традиции отсталой Европы, она сосредоточится на будущем. И на ней будет стоять ярлык «Сделано в США».
Джимми пришел в восторг, но в то же время мое рвение его как будто удивило.
– Это дело, – повторял он. – Это самое оно.
Он был абсолютно убежден, что в Европе мой гений растрачивался впустую. Я слишком талантлив для нее. Соединенные Штаты достаточно велики и достаточно могущественны, чтобы принять то, что я предлагаю, и заплатить все, что мне причитается. Америка готовилась двигаться вперед еще быстрее, чем прежде. Здесь делалось так много денег, что не хватало вещей, на которые их можно было бы потратить. Джимми сказал, что мне следует подумать о создании компании по примеру Эдисона. Нужно нанять сотрудников, технический персонал, различных экспертов, нужно построить мастерские: