…— Не знаю, стоит зашивать, или так обойдётся? Ладно, в вагоне, на свету разберёмся, — бормотал себе под нос доктор, накладывая повязку. Выходило очень неромантично: будто на голову бравому штабс-капитану надели белый чепчик с толстой нашлёпкой на темечке. — Э-э, а что это вы так побледнели, сударь мой? Уж не дурно ли вам? Ну-ка… — он сунул под нос пострадавшему пузырёк. Земшин машинально вдохнул, отпрянул и отчаянно расчихался.
Тут оно и случилось.
Что-то маленькое, чёрненькое выскользнуло из правой ноздри штабс-капитана и грязно бранясь, метнулось прочь, скрылось в лесу. Доктор, отшатнувшись, выронил пузырёк, в воздухе резко пахнуло аммиаком. «Свят-свят-свят!» — перекрестился поручик по-византийски. Ивенский с Удальцевым молча переглянулись.
Со стороны станции донёсся долгий паровозный гудок.
…Самое забавное, ни доктор, ни поручик Москин об увиденном не обмолвились ни единым словом. Похоже, каждый из них решил, будто чёрная тварь, покинувшая штабс-капитанский нос, ему только померещилась. И тот факт, что события этого дня, включая саму дуэль, вдруг начисто выпали из памяти хозяина вышеназванного носа (последнее, что он помнил, была команда «По вагонам!»), доктор приписал отнюдь не воздействию злых чар, а лёгкой контузии от пули. Командованию, явившемуся из штабного вагона (всё-таки пошли по эшелону разговоры о выстрелах в лесу), сказали так: надумал стреляться от несчастной любви, да промахнулся. Командование удивилось, но давать делу ход не стало. На том всё и успокоилось, и сыскных чиновников до самого Курдюмца больше никто не задирал, наоборот, обходили стороной.
…— Это в него злой дух вселился, я вам, господа точно говорю! — азартно убеждал спутников Удальцев, хотя с ним никто и не спорил. — Думаете, случайно? Нет, не случайно! Это всё кощеевы происки! Не смог одолеть нас в открытую, там, под Муромом — решил погубить тайно, подослал невидимого врага! Я когда ходил в уборную, от солдат слышал: этот Земшин, оказывается, первейший бретёр в полку, и стреляет без промаха. Убил бы он Романа Григорьевича — тьфу-тьфу, не накаркать — мы бы не догадались даже, что за этим стоит Бессмертный! Решили бы, дуэль и дуэль!
— Вот! — вскричал Листунов торжествующе. — Что я вам говорил! Уж простите Роман Григорьевич, вы меня старше по чину, но не могу молчать! Ваше сегодняшнее поведение было безответственным и безрассудным мальчишеством! Тот, на кого возложена историческая миссия, не вправе рисковать жизнью понапрасну. Больше никаких дуэлей, господа, иначе я умываю руки! Ищите себе тогда другого Ивана, а меня хоть увольняйте потом со службы, хоть судите — моё слово твёрдое!
«Сразу видно, что из разночинцев, — подумал Тит Ардалионович с неприязнью. — Никакого представления о чести! Не понимает, что бывают ситуации, когда дуэль неизбежна».
«Ну, это уж как сложится, — подумал Роман Григорьевич философски, — но впредь надо настаивать, чтобы перед выстрелом противник непременно нюхал нашатырь». А вслух сказал:
— Зря вы так драматизируете события, Иван Агафонович. Во-первых, я специально позаботился, чтобы ничего рокового не случилось. («Ну да, позаботился, — хихикнул про себя Удальцев. — Только не о себе, а о противнике.
Так он сказал вслух, хоть и понимал, что по совести-то Листунов прав, и упрёки его вполне справедливы. Трудно сказать, чем окончилось бы это дело, не родись сын генерала Ивенского ведьмаком. К счастью, Роман Григорьевич всегда умел ладить с собой. «Победителей не судят» — подумал он, и на том успокоился.
Поезд прибыл на станцию к полудню. За ночь немного спал мороз, всё вокруг покрылось мохнатым инеем — стало чудо как хорошо. Даже Листунов, пребывавший последние два дня в мрачном расположении духа — и тот заметно повеселел от такой красоты.
А испортилось у него настроение в тот вечер, когда он ступил через порог гостеприимного дома генерала Ивенского. Просто он такого не ждал, подавлен был окружающим великолепием. Это даже завистью нельзя было назвать. Иван Агафонович, сын мелкого почтового служащего, выросший в бедной трёхкомнатной квартирке с окнами в глухой колодец двора и с одной прислугой за всё, даже в мечтах не пытался примерить на себя блестящую жизнь господ Ивенских. Она ему, пожалуй, и не нужна была — слишком уж чуждая и незнакомая… Нет, ему бы однажды дослужиться до статского, купить небольшой, зато свой домок где-нибудь на Васильевом Острове, жену взять из хорошей семьи, ездить на службу в собственном экипаже, и чтобы подчинённые боялись, а начальство ценило за беспримерный ум и железную хватку. Вот это было бы счастье, а дворцы с зимними садами, конные выезды, поместья, светские рауты — это всё несбыточно, так нечего о том и мечтать. Он и не мечтал. Его огорчило другое.
Только теперь он понял, какая пропасть на самом деле разделяет его с Романом Григорьевичем, которому в последнее время начинал симпатизировать: стал думать о нём, как о друге (подумаешь, небольшая разница в чинах, дело наживное), и — смешно вспомнить — уже строил прожекты, как бы по окончании дела свести его с сестрой Дуняшей, ведь ей как раз пришла пора замуж…
Невозможно — понял он в тот момент, когда старый швейцар услужливо распахнул перед ними двери великолепного особняка. Никогда его высокоблагородие, господин Ивенский не войдёт в скромную семью разночинцев Листуновых, и никакой дружбы меж ними тоже не может быть. И не потому, что её не захочет Роман Григорьевич — он-то, надо отдать ему должное, высокородным снобизмом не страдает; вон и с Удальцевым они прекрасно ладят, хотя тоже разница очевидна… Нет, тут дело в нём самом. Это он всегда будет помнить, что генеральскому сыну Ивенскому не ровня, чувствовать своё приниженное положение. О какой же дружбе можно тогда вести речь? — думал Иван Агафонович с досадой.
Но вышел из душного, пропахшего сапогами вагона на свежий морозный воздух, втянул его носом, огляделся по сторонам, любуясь красотой природы, потом купил у торговки горячих бубликов, съел сразу три штуки — и мысли потекли совсем в другом направлении. Во-первых, сказал он себе, в Историю им суждено войти вместе, и ещё большой вопрос, чья роль значительнее: Ивана, или Серого Волка, который, как ни крути, не главный герой, а только его помощник. Во-вторых, раз уж свела их на какое-то время судьба, надо не о тонких материях рассуждать, а постараться извлечь из такого выгодного знакомства как можно больше пользы. Намекнуть, к примеру, что по окончании дела Роману Григорьевичу следует похлопотать о повышении в чинах для своих подчинённых, ведь сам он может и не догадаться…
Пока Иван Агафонович грыз бублики и размышлял о личной выгоде, а Роман Григорьевич беседовал со знакомым ещё по Второй Крымской офицером, вышедшим из штабного вагона, Удальцев сбегал на станцию, и выяснил обстановку. Оказалось, что волостное село Курдюмец лежит от станции далеко в стороне, а деревня Красавка — та ещё дальше, и к ней нет даже почтовой дороги, надо нанимать обывательские сани. Но мужики теперь в ту сторону ездят неохотно — боятся чёрной горы. Подряжаются самые отчаянные, и просят втрое против разумного.
— Ах, да хоть вчетверо! — махнул рукой Роман Григорьевич и направился к ближайшим крестьянским розвальням — более презентабельных экипажей на станции Курдюмец что-то не наблюдалось.
… Дорога оказалась неплохой, накатанной — по ней уже много дней подвозили провиант для солдат. А сани — плохие, того гляди, развалятся на ходу. И ехать пришлось в соломе — даже рогожки подстелить не нашлось. И рожа у возницы была самой что ни на есть разбойничьей. «Уж не беглый ли каторжник?» — опасливо подумал Иван Агафонович, заметив, что нос у него свёрнут на левую сторону, кустистая чёрная бровь рассечена безобразным шрамом, и во рту не хватает трёх передних зубов.
Мужик перехватил его взгляд, ухмыльнулся в бороду.