— Я говорю о том, что вчера в восемь утра нашу бедняжку Арсену арестовали, в два часа пополудни осудили, а в четыре часа дня казнили.
Гофман решил, что он сходит с ума; он схватил доктора за горло.
— Казнили вчера в четыре часа дня! — кричал он, задыхаясь, словно за горло схватили его. — Арсену казнили!
И он разразился хохотом, но таким странным, таким пронзительным — в этом хохоте не было ничего человеческого, — что доктор устремил на него почти испуганный взгляд.
— Вы мне не верите? — спросил он.
— Как! Вы думаете, что я вам поверю! — вскричал Гофман. — Полноте, доктор! Да я с ней ужинал, я с ней танцевал, я с ней спал!
— Если так, то это весьма странный случай, который я внесу в анналы медицины, — сказал доктор, — а вы не откажетесь подписать протокол, не так ли?
— Да не стану я ничего подписывать, я это отрицаю, я утверждаю, что это невозможно, я утверждаю, что это не так!
— Ах, вы утверждаете, что это не так! — подхватил доктор. — Вы говорите это мне, тюремному врачу, мне, который сделал все что мог, чтобы ее спасти, и который не смог достичь своей цели, мне, который попрощался с ней у повозки! Вы говорите, что это не так! Вот, смотрите!
С этими словами лекарь протянул руку, нажал маленькую бриллиантовую пружинку бархатки и потянул бархатку к себе.
Гофман испустил страшный вопль. Когда бархатка, державшая голову казненной на плечах, расстегнулась, голова скатилась с постели на пол и остановилась у ног Гофмана так же, как пылающая головня остановилась у стопы Арсены.
Молодой человек отскочил и бросился бежать вниз по лестнице с воплем:
— Я сошел с ума!
В этом восклицании не было ни малейшего преувеличения: под непомерной тяжестью, обрушившейся на мозг поэта, слабая перегородка, что, отделяя воображение от безумия, порою, кажется, готова сломаться, затрещала у него в голове, производя шум, похожий на тот, какой производит рушащаяся стена.
Но в то время нельзя было долго бежать по парижским улицам, не объяснив, зачем бежишь; в лето 1793 года от Рождества Христова парижане стали очень любопытны, и всякий раз, как кто-то пускался бежать, этого человека задерживали, дабы осведомиться, за кем он бежит или кто бежит за ним.
И вот Гофмана задержали напротив церкви Успения, превращенной в кордегардию, и направили к начальнику.
Тут Гофман понял, что подвергается реальной опасности: одни принимали его за аристократа, пустившегося в бегство, чтобы как можно быстрее достичь границы; другие кричали: «Смерть агенту Питта и Кобурга!» Некоторые кричали: «На фонарь!» — что было отнюдь не приятно; другие кричали: «В Революционный трибунал!» — что было еще менее приятно. По свидетельству аббата Мори, от фонаря иногда спасались, но от Революционного трибунала — никогда.
Тут Гофман попытался объяснить, что произошло с ним вчера вечером. Он рассказал про игру и про выигрыш. Рассказал, что, набив полные карманы золота, он побежал на Ганноверскую улицу, что не застал там женщину, которую искал; что, охваченный сжигавшей его страстью, он пустился бежать по улицам Парижа, что, проходя по площади Революции, он нашел эту женщину, сидевшую у подножия гильотины, что она привела его в гостиницу на улице Сент-Оноре и там, после ночи, когда все виды опьянения сменяли один другой, он обнаружил, что на руке у него лежит женщина не просто мертвая, но обезглавленная.
Все это было совершенно невероятно, и рассказ Гофмана не вызвал особого доверия: наиболее фанатичные приверженцы истины кричали, что это ложь, наиболее умеренные кричали, что это бред.
Между тем одного из присутствующих осенила блестящая мысль: