Затем перевернул их портретами Франклина вниз и стал рассматривать обратную сторону купюр. После этого, вооружившись мощной лупой в медной оправе с костяной ручкой, аккуратно взяв одну из банкнот, начал изучать ее сперва на просвет, потом на ощупь, прикрыв глаза, прислушиваясь к тому звуку, который рождали подушечки пальцев и бумага от соприкосновения.
Улыбка то исчезала, то появлялась на стариковских губах.
– Да, пожалуй… – пробормотал Иосиф Домбровский, откидываясь на спинку кресла. – Вот тебе на!
Можно ожидать в жизни чего угодно, но не такой милой встречи.
Он вновь прикрыл глаза. На его лице застыло выражение, какое бывает только у стариков, глядящих на молодых девушек, для них уже недостижимых, – грустное и восторженное одновременно. Прелесть воспоминаний…
– Эх, Софья, Софья, – вдруг сказал он отчетливо и громко, на всю комнату – так, как будто супруга находилась где-то в квартире и сейчас должна была появиться на его зов. – Я бы мог тебе сейчас загадать загадку и уверен, – Домбровский указательным пальцем начертил в воздухе невидимый вопросительный знак, щелчком поставив точку, – ты бы, сто против одного, никогда ее не отгадала! Никто бы не отгадал.
Домбровский с торжеством потер руки.
«Эту загадку, изготовленную стариком Домбровским, не разгадала даже машина. А я почувствовал, что это они, не успев увидеть. Я как хорошая охотничья собака – она дичь не слышит и не видит, она ее чует. И я почуял, а затем уже увидел, затем уже взял в руки, рассмотрел и убедился».
– Да, теперь можно сказать, – громко произнес Иосиф Домбровский, – я прожил жизнь не зря, и кое-что я умел делать по-настоящему – так, как мог это делать только я один. И никакие увеличительные стекла, никакие микроскопы и телескопы не могут найти изъяна в работе Домбровского!
…До самого вечера, уже успев сходить в булочную, в газетный киоск, в кулинарию, купив в магазине две бутылки водки, старик Домбровский находился в приподнятом настроении и упивался своим счастьем. Это было только ему, одному принадлежащее счастье, счастье великого мастера, поверившего в свой талант, мастера, которому удалось наконец получить признание у самой придирчивой и взыскательной публики.
Уже поздно вечером, когда куранты пробили одиннадцать раз и одна бутылка водки оказалась допита и отправлена в мусорное ведро, Домбровского закружили воспоминания, неотступные и по-своему приятные.
Всегда приятно вспоминать молодость, чем бы ты тогда не занимался. И неважно, служил ли ты в армии, жил ли за границей или сидел в тюрьме, все равно ты тогда был молод и перед тобой простиралась еще длинная жизнь и ты мог распорядиться ею по своему усмотрению.
Домбровский подошел к комоду в гостиной, к старинному комоду, который он получил в собственность вместе с Софьей Андреевной как приданое. На комоде стоял портрет жены. Старик оперся руками о край комода и стал смотреть на фотографию молодой Софьи Андреевны. Ей на этом снимке было тридцать три года.
Черноволосая, прекрасная, с лукавой улыбкой, с ямочками на щеках, с блестящими большими глазами, она смотрела на мужа так, словно разделяла то ликование, которым был охвачен сейчас Иосиф Михайлович.
– Вот, Софья, – заговорил Домбровский, – если бы не ты, если бы не грустное и скорбное дело, ради которого мне пришлось пойти в обменный пункт, я никогда бы не узнал о том, что я признан, о том, что я гений…
Ему даже показалось, что взгляд Софьи Андреевны на фотографии изменился.
– Да, дорогая, если бы не ты, я бы этого, возможно, не узнал. И не тешил бы себя на старости одними предположениями. А теперь я знаю наверняка…
Ему даже показалось, что он слышит голос своей жены, тихий и спокойный: "Иосиф, о чем ты говоришь?
Я не понимаю".
Софья Андреевна всегда называла мужа Иосифом, уважительно и почтительно. Если же они ссорились, она обращалась к нему не иначе, как по имени-отчеству.