Я был поражен.
— Иван Павлыч, это ложь, он все врет!
— Нет, это правда, — сказал Кораблев. — Это было огромное дело, о котором мы ничего не знаем. Там было много людей, какие—то купцы и поставщики, и капитан все знал с самого начала. Он знал, что экспедиция была снаряжена очень плохо, и он писал об этой Николаю Антонычу, я своими глазами видел эти письма.
Я слушал его, не веря ушам. Почему—то я всегда думал, что письмо, которое я нашел в Энске, — единственное, и это известие, что от капитана сохранились еще какие—то письма, ошеломило меня.
— Там было много неудач, — продолжал Кораблев. — Какой—то судовладелец снял команду перед выходом в море, с большим трудом достали радиотелеграф, и его пришлось оставить, потому что не достали радиста, и еще что—то, — и почему же Николай Антоныч во всем виноват? Ведь это же ясно, боже мой! И я… Я догадывался об этом… Но я…
Он не договорил, и вдруг я увидел, что он плачет.
— Иван Павлыч, — сказал я, стараясь не смотреть на эту невероятную картину — плачущего Кораблева. — Значит, выходит, что он не виноват, а какой—то там «фон». Почему же в таком случае Николай Антоныч всегда утверждал, что он руководил этим делом? Спросите у него, сколько сухого бульона взяла с собой экспедиция, сколько макарон, сухарей и кофе. Почему же он прежде никогда не упоминал об этом «фоне»?
Кораблев вытер платком глаза, усы. Он достал из стенного шкафчика водку, налил полстакана и тут же немного отлил назад дрожащей рукой. Он выпил водку и сел.
— Ладно, теперь все равно. — И он махнул рукой. — Но как я был слеп, страшно слеп! — вдруг снова с отчаянием сказал он. — Я должен был убедить ее в том, что это — невозможно, невероятно, что даже если это Николай Антоныч, — все равно нельзя в неудаче такого огромного дела винить одного человека. Я мог сказать, что ты настаиваешь, что это — он, потому, что ты его ненавидишь.
Я молча слушал Кораблева. Я всегда любил его и привык уважать, и мне неприятно было видеть его в таком жалком виде. Он сморкался, и у него были растрепаны волосы и усы.
— Ненавижу я его или нет, — оказал я спокойно, — это не имеет ни малейшего отношения к делу. И я вообще не знаю, что вы хотите этим сказать. Что я настаивал нарочно, то есть из подлых личных побуждений?
…Кораблев молчал.
— Иван Павлыч!
Он все молчал.
— Иван Павлыч! — заорал я. — Вы думаете, что я нарочно впутался в это дело, чтобы отомстить Николаю Антонычу? Вот почему вы говорили, что если даже это он, а не какой—то там «фон», — все равно в неудаче такого большого дела нельзя обвинять одного человека. Вы считаете, что я во всем виноват? Говорите же! Да? Считаете?
Кораблев молчал. У меня потемнело в глазах, и я услышал, как сильно и медленно бьется сердце.
— Иван Павлыч, — дрожащим, но решительным голосом сказал я. — Теперь мне остается хоть умереть, но доказать, что я — прав. И я докажу это. Я сегодня же пойду к Николаю Антонычу и попрошу его показать мне эти документы и письма. Он убедил вас, что в письме речь идет не о нем, а о каком—то «фоне». Пускай же он и меня убедит.
— Делай, что хочешь, — уныло сказал Кораблев.
Я ушел. Он не тронулся с места, так и остался у печки, усталый и в полном отчаянии. Мы оба были в отчаянии, но у меня к этому чувству присоединялось какое—то хладнокровное бешенство, а он был в безнадежной усталости, старый и совершенно один в пустой, холодной квартире.
Глава 24.