И как–то так запросто, без всяких знамений и пеших снов, пришёл миг, который Матвей ждал семь лет новой своей жизни. Он протёр Машину тряпочкой, будто телевизор от пыли, — Машина действительно напоминала телевизор, деловито сел в кресло перед ней и без торжественной паузы приладил к себе клеммы. Он давно решил, что первую пробу проведёт на себе. Ловко, как будто не впервые нажимая клавиши, набрал давно просчитанный код и затем уверенно и аккуратно надавил на большую, красную, выточенную из пуговицы от старой тёти Груниной кофты кнопку «пуск». Машина заворчала, Матвей почувствовал тепло, идущее от клемм по телу. Он совсем не удивился, когда на посветлевшем экране увидел черты своего лица. Правда, он рассчитывал, что изображение будет чётче, но и так нормально.
Машина имела одно ограничение — чисто техническое, которое потом несложно будет исправить: у неё был точечный диапазон — она заглядывала на 17 с половиной лет вперёд, ни больше ни меньше. Матвей вычислил, что ему будет тогда 58 лет, а на дворе — апрель. Он верил, что доживёт. И без страха смотрел па экран, где должно было появиться его
Машина бурчала, клеммы грелись. Лицо на экране немного дрожало, плыло. Вот сейчас оно должно совсем расплыться, и на его месте возникнет будущее. Матвей учитывал и то, что он, возможно, не доживёт до этого возраста — тогда на экране появится чёрное пятно. Что ж, пусть, ведь это всё равно будет означать победу, и лучше короткая осмысленная жизнь, чем протяжные пустые годы. Ну давай!
Он просидел пятнадцать минут, а лицо на экране всё так же дрожало и ничуть не менялось. И вот — щёлкнула, вылетая, залипшая кнопка «пуск», клеммы сразу стали остывать. Так и было задумано — автоматика чётко отключилась, сеанс окончен. Но главного не произошло!
Пушистой, без мыслей и чувств, он повторил всё сначала. И всё без изменений повторилось. Матвей вдруг усомнился в расчёте кода, бросился к микрокалькулятору, судорожно проверил… Всё было правильно.
Ни техника, ни математика не подводили его. Спокойно и властно вмешались незримые силы и положили предел самонадеянным потугам.
Без грома и молний.
«Без грома и молний», — повторил он потерянно.
И впал в тоску. Онемел. И не мог ответить на Милино отчаянное: «Ну что же с тобой?!»
…А потом нашло оцепенение. С утра как сел за столом в большой комнате, так и сидел. Тянул одну «беломорину» за другой, забывал о них, они гасли, он закуривал снова. День был солнечный, октябрьский, синий с золотым, красивый до изнеможения глаз, а он не смотрел за окно. Скрёбся в дверь Карат, а он не слышал. Смеркалось, а он не замечал.
Вернулась со службы Мила. Заглянула в комнату, ничего не сказала. А потом пришла, села на диван, поджав ноги. Сняла со стенки ветхую тёти Грунину гитару…
Понедельник, понедельник, понедельник дорогой,
Ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…
И он вдруг заново увидел её — с распущенными по плечам пушистыми волосами, услышал тоненький её голос и то, как звенело и переливалось в нём птичье «ль»… И понял, что здесь спасение, или хотя бы возможность спасения, или хотя бы надежда на спасение, но даже если только тень надежды, то спасибо милосердной судьбе за эту тень.
Стоя перед диваном на коленях, уткнувшись бородой в Милины нежные руки, он рассказал ей всё — до конца. Рассказал сбивчиво и, как казалось ему, неясно, путано, но она всё поняла.
— Мы начнём сначала. Потерпи, милый, — сказала шёпотом на ухо, и он вдруг услышал не её голос, а тот странный голос матери–берёзы из сна, остерегавший Матюшу. — Покажи мне Машину, — попросила Мила обычным голосом, и он повёл её на чердак.
Машина стояла холодная, равнодушная, и Матвей вдруг понял, что некогда шедший от неё ток любви иссяк. Стояла мёртвая железка.
А Мила вдруг загорелась:
— Матвей, а дай мне попробовать!
Он пожал плечами.