Дзержинский сел так, что пианино было перед его глазами, и смотрел на него, будто оно уже издавало звуки — еще очень робкие, далекие.
Он сидел не шевелясь, как человек, позволивший себе отдохнуть после утомительного перехода, готовый по первому зову трубы вновь продолжить свой путь.
Делафар бережно поднял крышку пианино и тоже замер, словно прислушиваясь к чему-то.
— Шопена, — тихо попросил Дзержинский.
Делафар вздрогнул. «Шопена!» Поразительным было то, что он как раз и намеревался сыграть этюд Шопена — Революционный!
В комнате было по-прежнему тихо, но все, что окружало Делафара, мгновенно обрело дар речи.
И пламя свечи, огненным язычком отражавшееся в черном зеркале пианино, и Свобода с картины Делакруа, взметнувшая над баррикадой знамя.
Да, он очень нужен был сейчас, Шопен! Нужен свече, чтобы ярче гореть и не гаснуть. Ночи за окном, чтоб без отчаяния и страха уступить место рассвету. Свободе с картины, чтобы все: и мальчишка-гамен, поразительно похожий на Гавроша, и раненый, пытающийся победить смерть, и рабочий в блузе, — все видели парящее над баррикадой крылатое знамя.
Шопен был нужен и Дзержинскому, потому что он, никогда не позволявший своим чувствам отдаться чему-то другому, кроме борьбы, хотел услышать сейчас звуки, высекающие искры из сердца.
Шопен был нужен Делафару, потому что молодость жаждет фанфар и славы, вечного боя, любви и счастья.
Шопена хотел послушать Калугин, потому что он еще никогда в жизни не слушал его...
Делафар осознал все это в считанные мгновенья и вдруг, неожиданно для себя, в тот самый миг, когда в сердце взметнулось вдохновенье, коснувшись кончиками пальцев холодных клавиш, услышал, как пианино отозвалось ему голосом и дыханием, самого Шопена...
Дзержинский не видел ни того, как стремительно метались длинные пальцы Делафара, ни того, как дрожало пламя свечи, ни того, как изумленно уставился на Делафара Калугин.
Дзержинский слушал...
Шопен звучал, радуя и поражая то своей кротостью, то неистовством. Вырвавшись из тесной комнаты, над ночной Москвой, над голыми еще лесами, над полями, жаждущими солнца и человеческих рук, у самых звезд звучал сейчас Революционный этюд Шопена...
Дзержинский слушал...
Что это? Небо, сотканное из живых, огненных звезд. И чувство счастья оттого, что можно неотрывно смотреть в это небо. Смотреть! Когда он в последний раз был в лесу, когда умывался росой, говорил со звездами? Когда?
Шопен... Он способен взорвать человеческую душу. Как хочется обнять своей любовью все человечество, зажечь его мечтой о счастливом будущем...
Шопен... В этой музыке — великие страдания и радость, несмотря на мучения. Кажется, даже в тюрьме звучала эта мелодия. Стоны всей России, проникавшие за тюремную решетку, били в сердце как призывный набат. В тюрьме он вел дневник. Не ради забавы — то был порожденный самой жизнью разговор с самим собой. Через полмесяца — десять лет с тех пор, как была сделана первая запись. На вопрос, где выход из ада теперешней жизни, он тогда ответил: в идее социализма. Социализм — факел, зажигающий в сердцах людей неукротимую веру и энергию. Сейчас это особенно ясно...
Нет, он не проклинает свою судьбу. Он знает, что прошел этот путь ради того, чтобы разрушить ту огромную тюрьму, что находилась за стенами его тюрьмы. Он говорил тогда и готов повторить сейчас: если бы предстояло начать жизнь сызнова, начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это — органическая необходимость...