Я сидел на кедре, чувствуя, что скоро потеряю память. Рядом со мной стояла серебряно-лиственная осина, одинокая в кругу мохнатых кедров. Помню, что меня очень беспокоило эго обстоятельство — одинокая осина и трепетный звон ее листьев. Я думал о чем-то, но сам не знал о чем. Но думал я так упорно, что когда мой рассеянный взор приковал к себе один странный предмет, торчавший из-под кедра, я долго не мог угадать, что это. Но подсознательно тревога уже охватила меня. Внезапно я узнал, что предмет этот — пола французской голубой шинели. Я мгновенно вскочил и прицелился браунингом в полу.
— Вылезай, — хриплым шопотом приказал я. — Чувство страха перед минувшей уже опасностью овладело мной. Точно кто-то вел у меня по спине к затылку холодным и липким пальцем. Я ненужный раз щелкнул кареткой револьвера и посмелел от этого.
— Вылезай, пристрелю, — заорал я. И тогда под кедром кто-то зашевелился и завыл грубым голосом. Показались ноги и, наконец, человек в офицерских погонах с синими просветами.
Я машинально обыскал офицера. У него не было оружия и документов. При обыске я отобрал у него фотографическую карточку и, сам не зная зачем, сунул ее в карман.
— Ага, голубчик, — с злорадством протянул я при этом. Точно бы фотография была доказательством его непростимой и тяжкой вины.
Он попрежнему выл ровным, грубым голосом, как плачет дитя, которому вовсе не хочется плакать. Я не знал почему сказал ему «ага», но чувствовал, что смерть уж обняла его.
Ни один офицер не уходил от нас живым. Это я подсознательно помнил.
Мне стало до боли жаль его, лишь потому, что он плачет, как ребенок, которому вовсе не хочется плакать. Мне хотелось спасти его, но я не знал, как это сделать. Отпустить офицера я не мог. Это я превосходно сознавал; таков был дух отряда. На миг я поборол в себе чувство жалости и опять сурово выпалил:
— Ага… пойдем, — и толкнул его в направлении стоянки отряда.
Он послушно тронулся и все также выводил свое монотонное — а-ы-ы-ы-ы.
Я шел за ним и думал: вот сейчас ему вкатят только одну нашу жестянку — самодельную пулю — свинец, налитый в жестяную оболочку. О, я знал, что одной этой жестянки для любого силача хватит.
— Сразу ли умрет этот офицер, или придется добивать штыком? — подумал я. И мне не по себе было тяжко думать об этом. Чувство жалости к этому офицеру и желание спасти его, лишь потому, что он так монотонно плакал, снова проснулось во мне, но я не знал как. Повторяю: я не мог отпустить офицера, как бы не отпустил его любой партизан.
Вдруг офицер замолк и, обернувшись ко мне, сказал:
— Я же не воюю, я же доктор.
— Чего же молчишь? — заревел я и в этот миг вспомнил, что синие просветы на погонах означают доктора.
Я зачем-то выдернул из кармана его фотографию и, точно окончательно убедившись, что он действительно доктор, схватил его за рукав, быстро толкнул вперед и заговорил:
— Что ж ты молчал-то? Вот чудак! Вот чудак!
И так до самого отряда вел его и все время бестолково твердил:
— Вот чудак… Вот чудак…
Мы вышли на поляну и наткнулись на группу партизан, которая возилась у туши убитой лошади, разрезая ее на части в котел. Все были довольны свежим мясом.