Но после этого снова заглох, я понимаю, что он бесконечно может в одиночку ворошить свои воспоминания, как головой о стену биться, тогда я его подначиваю, а сама занята своим чулком:
– Слушаю тебя, мой толстый котеночек.
Тогда он ладонью вытирает лицо и говорит, стараясь не икать:
– Это было в прошлом году возле Арля на празднике 14 июля… Один рядовой из нашей роты склеил на балу красотку, дочь мэра той деревни, где мы стояли…
– Ей было восемнадцать лет, звали Полина, – рассказывал Ковальски. – Свеженькая такая, как весеннее утро.
Он был высокий черноглазый парень по имени Кристоф, иногда дразнили Канебьер, потому что он родом из Марселя, а еще Говорун, потому что любили слушать, как он пересказывает фильмы, которые смотрел. Я, правда, уверен, что многие он вообще сам придумал, особенно всякие истории про потерянных детей, бросивших их отцов, и все так подробно, со всеми деталями, которые в кино показывают, как будто попадаешь в лабиринт и путаешься в нем все больше и больше, нужно было очень внимательно его слушать, чтобы следить за действием, но он всегда выбирался оттуда.
Был солнечный день, говорил Ковальски, я как сейчас вижу их обоих, они бежали по винограднику, куда я пришел немного вздремнуть и поесть винограду. Они были оба с непокрытой головой, она держала в руке свой кружевной чепчик, они бежали и радостно смеялись, останавливались время от времени, чтобы поцеловаться, подальше от шума и музыки бала.
Я сразу догадался, что она ведет его к себе на ферму. Вся ее семья отправилась на праздник. Я как-то помимо своей воли пошел за ними следом.
Черт возьми, я себя за это не корю, говорил Ковальски. Мы все крепко надрались местного вина, жарко было как в аду, а что вообще я видел в жизни? Доступных девиц да шлюх, как ты.
– Ой, извини, – говорил он Мишу, которая и не собиралась обижаться, – но ты должна меня понять, должна понять!
На ферме они сначала зашли в общую комнату, но только чтобы запастись бутылкой, там они не пили. А потом пошли в сарай.
Я немного подождал, а когда вошел туда, бесшумно поднялся на сеновал по деревянной лестнице, потому слышал, как они там возятся в соломе, но они так были заняты собой, что не заметили моего присутствия.
Я спрятался. Затаил дыхание. Я видел их.
Они были голые, как дети Божьи, целовались и миловались, а Полина от ласок тихо стонала, очень тихо. Она первый раз была с мужчиной и сдавленно вскрикнула, когда он ее взял, но потом ей стало приятно, и она выражала свой восторг все громче и громче, все сильнее и сильнее, а в конце уже кричала, но от наслаждения.
А потом они снова смеялись и веселились, и Кристоф пил вино прямо из горлышка, и они снова обнимались и начали все сначала. А я уже боялся теперь уйти из страха, что попадусь, и смотрел на них сквозь слезы, потому что это было прекрасно, прекрасно, и от этого мне было больно.
Не знаю, сколько времени я там пробыл, говорил Ковальски, вытирая слезы. Может быть, час, может быть, два. Кристоф, утомленный любовью и разморенный вином, заснул. Полина щекотала ему ухо и шею соломинкой и целовала его, но ничего не помогало, он спал, как убитый беспробудным сном. Тогда она натянула свою деревенскую рубашку и встала против света возле большого отверстия, куда сгружают сено, и стала потягиваться. Снаружи даже досюда доносились звуки праздника.
И тогда это случилось, это безумие, это жуткое преступление, от которого у меня до сих пор холодеет сердце…
– Ты набросился на нее и изнасиловал! – с возмущением воскликнула потрясенная Мишу.
– Вовсе нет! – ответил Ковальски. – Подожди, сейчас доскажу.
…Сидя на корточках за снопами, откуда я мог видеть все сквозь щель не больше моей ладони, я неожиданно повернул голову: по лестнице кто-то поднимался так же осторожно, как до этого поднимался я. Я увидел, как в сумерках появилась страшная фигура, огромный грубый детина, здоровые сапожищи, которые не побоятся дать пинка любому начальнику, – сержант Мадиньо. Он с первого взгляда понял, что произошло между Говоруном и малышкой. Он уже был не в себе, когда подходил к ней. Он прошел в двух метрах, не заметив меня, – думаю, я вообще перестал дышать.