Они умерли навсегда. Я помню, как мечтал умереть в подростковом возрасте «на чуть-чуть». Чтобы все увидели, какой я талантливый и совершенно непонятый, и осознали, как много потеряли, потому что не ценили меня. А теперь пришла расплата — моя смерть. Одним из самых сильных и в то же время вполне банальных откровений в поле для меня стало то, что смерть тотальна и необратима.
Но самое ужасное, конечно, другое: когда ты умираешь, мир остается. Каким бы ты ни был, какое бы могущество и власть ни приобрел, мир не остановится от того, что ты умрешь или умрет кто-либо другой. Солнце будет вставать на востоке, а заходить на западе, вода будет течь, люди пойдут на работу и так далее. Дома, дороги, леса, поля — все продолжит шуршать, звенеть, двигаться, потому что это и есть жизнь, а ты — всего лишь ее мелкий и незначительный эпизод.
Я помню свой первый гроб, сделанный собственными руками. «Илюх, давай прямо щас гроб сделаем?» — «Зачем? Никто же не умер пока, чё материал гонять туда-сюда?» — «Ну я сам хочу попробовать и все такое. У меня же полное погружение в поле». — «Ну ладно, пошли». Буквально за 20 минут мы сделали гроб: взяли еловую заготовку, выбрали ткань, поработали степлером. Российский гроб делается крайне просто.
Я смотрю на мой гроб. Он обит тканью с пошловатым голубым отливом, по краю — белые рюшки. Странная штука — гроб. Вот его только делают, а он ведь уже для кого-то. Кто-то еще жив и не знает, что где-то уже для него спилено дерево и нарезана ткань. Кто-то уже кладет в гроб подушечку. И кто этот человек? Вот плод моих трудов пригодился простой русской бабушке. Она прожила длинную жизнь и в итоге легла в гроб, сделанный руками какого-то московского аспирантика. Странная история. «Это твой гроб, он уже ждет тебя в нашей конторе», или даже так: «Мой гроб еще шумит в лесу, он дерево, он нянчит звезды». Твой гроб уже давно не шумит, все готово, и он ждет тебя — просто тебя пока еще не привезли сюда.
Я смотрю на гроб. Каково это — лежать в гробу? Я кладу его на пол и ложусь внутрь сам. В гробу жестко, неудобно, но не страшно. Я вылезаю — и мне спокойно. Рядом стоят десятки таких же гробов — все они когда-то обретут свое место и своего хозяина, с которым будут долго гнить и проходить процесс минерализации в глинистой почве. «Илюх, а чё там с червями в земле?» — «Ничего, нет их там, пиздеж это все». — «Пиздеж, значит. Это хорошо». Черви мне не нравятся, как и моей бабушке не нравились мои деревенские вши.
Я сразу вспоминаю глаза бабушки Киры в том самом холле хосписа. В диалоге умирающего и остающихся в живых (пока еще остающихся) есть тотальное неравенство. Умирающий так и хочет (или так и должен) закричать: «Ребята, не надо меня успокаивать! Вы охуели? Я умираю! Один и прямо сейчас. А вы остаетесь. И ничто не в силах изменить это». Правда, крикнуть обычно никто не может— сил для борьбы с этим миром уже не осталось.
Я понял, что моя жизнь, какая бы она не была, не столь фантастическая и уникальная, как мне бы этого хотелось. Иногда мне кажется, что все эти разговоры про достойную смерть и память — просто чушь. Как похороны могут быть достойными? Для кого достойными? Очевидно, что для живых. Мертвому это все достоинство уже ни к чему.
Находясь в поле, я стал склоняться к большему гедонизму. Скоротечность и неожиданность смерти, продемонстрированные мне на ярких примерах, быстро заставили меня пересмотреть приоритеты: я позволяю себе больше гастрономических изысков, в свободное время начал ходить в кино, позволяю себе просто полежать с книгой. Я стал меньше переживать о мнении других людей, о том, что не оправдываю их ожидания. Я стал понимать, что живу свою жизнь, и никто другой ее не проживет и не сделает счастливой.
Вот мы закапываем бабку, ее привезли поздно, уже темнеет. «Чёт жрать охота, пошли креветочек поедим?» — говорит Илюха, вытирая руки от мокрой земли, стоя возле катафалка. Креветочек подают в местном армянском ресторане. Там играет живая музыка, а молодые девушки в белых фартуках несут тебе креветочек, таких больших и блестящих от жира и лимонного сока, на аккуратном деревянном подносе. «Поехали», — быстро отвечаю я. Креветочки подчеркивают нашу сегодняшнюю витальность.
Я стал больше думать о смерти моей дочери. Это, пожалуй, то, чего я больше всего боюсь сейчас — что моя единственная и горячо любимая дочь может неожиданно умереть. Мы часто с ней говорим о смерти — несмотря на то, что ей всего пять лет. Мирослава говорит мне моими словами: «Все умирают, папа, но мы умрем еще не скоро». Надеюсь, что не скоро, принцесса. Но если и скоро, ты не грусти — сегодня мы счастливы.
Смерть стала для меня чем-то вроде простого печального факта. Я понял и смирился с возможностью ранней смерти, о которой часто думаю из-за отца. Я умру, и это будет быстро. А если долго, то надо просто потерпеть — и все закончится. Все закончится.
Мертвые тела
Мертвые тела всегда привлекали меня. Помню, как в детстве я застыл около дороги, разглядывая сбитую ночным автомобилем лисицу. Язык ее вывалился, кровь засохла, шерсть как-то совсем неловко шевелилась на ветру. В ее мертвом теле был одновременно и стыд, и какая-то совершенно непередаваемая чистота, и откровенность. Ты умираешь, и гравитация притягивает к земле твое ставшее свинцовым тело.
Однажды в деревне решили зарезать свинью. Ну не то чтоб решили — свиней всегда резали поздней осенью или даже под Новый год, но в том году я почему-то попал на это событие — видимо, были каникулы. Я наблюдал за всеми приготовлениями: как достают длинный кол, больше похожий на шило, и керосиновую горелку, чтобы опалить шкуру; как идут в свинарник и как свинья неистово орет, пытаясь спасти свою жизнь. Со свиньей орал и я. Я просил отпустить ее, не убивать, разрешить ей жить. Но меня никто не слушал, отец ругался, требуя заткнуться, и взывал к моему мужскому началу: «Ты мужик или кто? Заткни свой рот». Свинью убили, и я потом долго рассматривал ее подкопченную голову, лежавшую на пне посреди двора. Г олова свиньи всегда улыбается.
Смерть — мерзкая штука. Мне смешно, когда кто-нибудь говорит, что смерть можно эстетизировать, сделать ее красивой и привлекательной. Такое может сказать тот, кто никогда не забирал тело в простой российский морг, вдыхая последние пары из легких мертвого человека: когда ты поднимаешь тело, чтобы положить его в черный мешок, легкие умершего сокращаются из-за физического воздействия и последний гнилостный воздух выходит прямо на тебя. «Опять катафалк весь в крови после перевозки», — вздыхает Илья. «Бабка потекла, по ходу, через пакет. Зашили после операции херово — наверное, знали, что помрет скоро». Люди, которые говорят, что смерть красива, — врут. Они знают о ней по известной сцене боя под Аустерлицем из романа «Война и мир», где князя Андрея Болконского ранят, и герой думает, что умирает. Но смерть прежде всего ужасно биологична — я бы даже сказал, что она в первую очередь биологична. А разложение не может быть красивым.
Наблюдение мертвых тел в ходе полевой работы было одним из самых ярких ощущений для меня. Мы едем в катафалке, перевозим тело. Вот прямо здесь, в полуметре от меня, неживое тело. Наша машина покачивается на неровностях дороги, водитель устало смотрит в окно, жизнь вокруг идет, а тело, такое мертвое, безвольно трясется и куда-то перемещается в пространстве. Только представьте: тысячи мертвых тел каждый день куда-то передвигаются, едут по этим русским ухабам и дорогам, трясутся в пробках. Эти последние движения мертвого тела глубоко символичны — перед вечным упокоением тело проходит последние, финальные процедуры «растряски», освобождая плоть от отходящего духа.
Сама по себе процедура перевозки и вообще манипуляции с умершим, пожалуй, лишены смысла. Человек ли это? Та ли это личность, с кем вы общались? Мне кажется, мертвое тело лишено смысла и субъектности — это просто потухшая оболочка некогда существовавшей личности. Да и если признак жизни — это движение, то мертвого логично вообще не трогать и не двигать.
Мертвые тела жутко пахнут — так говорят. У меня астма, кривая носовая перегородка и сожжена слизистая — я практически не различаю запахи. Помню, как мы приехали в тульский морг, который находился на улице, названной в честь советского капитана Дрейера. По уверениям моих информантов, это один из самых вонючих моргов в России: там не работают холодильники, он постоянно переполнен. Морозильные камеры отсутствуют как данность, а на их местах зияет пугающая пустота. И вот мы приехали в этот морг, двери распахнулись, Илья по опыту хватается за стены — он чуть не падает от жуткого зловония. Я стою спокойно и разглядываю кафельную плитку коридора. «Мохов, ты что, правда ничего не чувствуешь?» — «Не-а». — «Ты человек, рожденный для работы в похоронке!» По полу коридора ползут червяки.
Однажды на эвакуации (это когда мертвое тело перевозят в морг) во время подъема тела мертвой пожилой женщины Илья не рассчитал свои силы, и бабка упала на него. В этот момент она в последний раз выдохнула — воздух, почти сутки бродивший у нее в разлагающихся легких, со звуком вышел из тела. Илью стошнило. «Блядь, ну как так-то, сука?» — спрашивает у вечности Илья. Вечность молчит и растворяется в осеннем воздухе гнилостными парами.
Помню, как мы хоронили бабушку. Гроб с умершей оставили на ночь дома — «так положено», родственники настояли. Вокруг ложа покойницы поставили иконочки, свечи зажгли — чтобы все было благочестиво. В итоге одна свеча горела, горела да и упала ночью в гроб. Случился пожар. В итоге огонь уничтожил внутреннее убранство гроба и задел нижнюю часть тела бабушки.