Сестра Моника

22
18
20
22
24
26
28
30

Дорогой Август! Дорогой Бовуа! Я на некоторое время оставляю ваш столь дорогой для меня круг. Памятка, которую несколько часов назад я получила от Августа, побудила меня рассчитаться с ним за нее по полной стоимости: удалением, причем и от тебя, мой дорогой Бовуа! Делаю это без охоты, а мое сердце этого никогда не забудет. Не сердитесь, вы оба! Я буду вам верна так долго, сколько смогу...

Луиза фон Хальден

Гервасий не мог надивиться на ее геройский поступок, и, когда моя мать положила ноги на заднее сиденье, на котором мы с ним сидели, а солнце в полном сиянии как раз осветило нашу колымагу, он попросил разрешения взглянуть на памятку, оставленную на ней розгами полковника и заставившую ее воскликнуть то самое многозначительное прочь! Моя мать подняла правую ногу, ее юбки и исподнее сползли, и взору, словно луна в полдень, предстал прекрасный, так жестоко оскорбленный зад.

Гервасий хотел было оказать ему особое внимание, но мать быстро поставила ноги на пол... и... призвала к благоразумию.

Едва мы прибыли в Тешен... здесь, впрочем, первый этап моей жизни начинает приобретать ясные очертания... Звонят к вечерне... Завтра — больше.

2-ой раздел

Из всех живых существ лишь человек имеет то преимущество, что в кругу необходимости, который из прочих природных существ никто не в силах разорвать, он может поступать по своей воле и зачинать в себе самом целый ряд новых явлений.

Шиллер

Сестра Моника продолжает свой рассказ. Не принимая в расчет фальковских героев[68], наши персонажи высказываются все яснее. Переодетая Фредегунда рассказывает Монике о своей жизни.

Я описала вам наше прибытие в Тешен; слушайте же дальше!

Мы заехали к тетке. Я этой тетки ни разу в жизни не видела; и у нее была такая строгая физиономия, что рядом со всегда дружелюбным лицом моей матери она была словно три дождливых дня после четырех недель весеннего солнца.

— Ах, уже такая большая, такая хорошенькая выросла, та niece, — начала она, подходя ко мне.

— О да! выросла, — вступила моя мать, тут она что-то прошептала тетке на ушко, — причем ее познание собственного естества распространилось уже до тропиков, и оттуда... господин наставник... начал обучать ее физике.

— Est-il possible![69] — вскрикнула тетка и сложила руки.

Гервасий зарделся; я опустила глаза и тоже покраснела; Линхен завязывала и развязывала бантик у себя на груди.

— Сестра, я хотела бы, — начала мать, после того как насладилась нашим смущением, — обсудить это с тобой наедине, будь добра, выдели этому господину и моей служанке по комнате, в этот раз я задержусь у тебя надолго и хорошо тебе заплачу.

— Будет исполнено сию же минуту, сестра, — ответила тетка, позвонила, дала вошедшему слуге указания, и Гервасий вместе с Линхен ушли за ним.

— Представь себе, сестра! — начала мать. — Мальхен твердо уверена в том, что создана лишь для удовольствий, а то немногое, что я рассказала ей о боли, не произвело на нее ни малейшего впечатления.

— Ай-я-яй, mon enfant![70] — отвечала тетка, — это нехорошо! В этом мире удовольствие живет на чердаке вместе с воробьями, а они летают, куда им заблагорассудится; боль же, подобно цепной собаке, лежит во дворе и вынуждена все время то лаять, то кусаться.

— Я хочу оставить Мальхен здесь, — продолжала мать, — не знаешь ли где-нибудь поблизости интерната для девиц ее сорта, чтобы удовольствие там было отправлено в отпуск, а денно и нощно царила бы строгость?

— Гм, сестра! Отправим-ка ее к мадам Шоделюзе, уж там-то она узнает, что есть уныние, и вдобавок у нее не будет ни одной свободной минутки, чтобы на что-нибудь жаловаться.

Пока я слушала этот их разговор, мне стало так страшно! Меня охватило отчаяние, и я не могла уже больше сдерживать слез.