— Хорошо! — отвечала моя мать. — Хотите возместить ущерб и получить заслуженную порку, ладно, Иеремия и Антон останутся с лошадьми, а я сейчас приду к вам с парой розог и буду вас пороть так же жестоко, как Гедеон рубил мадианитян[28].
Ленхен прислонилась к двери и прошептала в замочную скважину:
— Отопри дверь, милая, мы согласны понести наказание, но только Иеремия с Антоном пускай остаются в конюшне.
— Ну, подождите, кобылки! Сейчас я вас причешу! — воскликнула Луиза, побежала в сад, без жалости срезала с розового куста дюжину побегов с еще нераскрывшимися бутонами и понеслась обратно, словно Эринния[29], мчащаяся из мрачного Эреба[30] в светлый мир, чтобы расквитаться за разбитый жертвенный сосуд.
С обнаженной грудью, с волосами, развевающимися, словно у вакханки[31], она отперла дверь и влетела в комнату, где ее встретил громкий хохот.
Луиза угрожающе потрясла перед шаловливыми нимфами тирсовым жезлом из роз и в пифийском[32] исступлении продекламировала:
Она приказала Ленхен, Франциске и Юлиане раздеться; но Франциска выступила вперед и ответила:
И не успела Франциска открыть рот, как стояла с обнаженным низом перед дамским Ареопагом[34], который, восхищенный красотой ее зада, шлепками воздал ему хвалу.
Луиза подняла юбки и исподнее Франциски к пылавшему, словно огонь, лицу девушки и приказала Эмилии заколоть их у той на груди. Франциска крепко сжала нежные девственные чресла; Эмилия потянула кверху нижнюю рубашку Франциски и обнажила восхитительный пейзаж — от голой Иды[35] до самых тропиков — причем взору приоткрылся даже вожделенный храм Афродиты, тот самый храм, который мы так охотно представляем, когда вспоминаем олимпийское божество, распалившееся собственной красотой и покинувшее свою обитель для того, чтобы приносили ему жертвы на киферских алтарях[36]...
Луиза, едва ли не завидуя всей этой красоте, схватила Юлиану и Ленхен, поставила их рядом с Франциской так, чтобы они образовали треугольник, приказала Фредерике и Эмилии подоткнуть одежды и этим двум, затем связала всех троих их же шалями, назвала Франциску — Аглаей, Ленхен — Талией, а Юлиану — Евфросиной и принялась хлестать колючими ветвями по невинным ягодицам с такой яростью, что эти хариты[37], позы которых Виланд[38], описывая дикую охоту Артемиды[39], называет непристойными, уже через несколько минут с силой разорвали все связывающие их оковы и совсем не как виландовы грации, а будто менады принялись метаться по комнате.
Луиза удовлетворила свою жажду мести, но наказанные грации решили, что и луизины пособницы — сестры вечно трепетной Психеи — должны разделить их участь, да и сама Психея должна быть подвергнута суду.[40]
Одну за другой бросали они совиновниц на стул, на котором во время карточной игры Психее-Луизе пришлось открыть свои эфирные прелести, и обнажали им зады; изящным возвышенностям Луизы пришлось испытать то же, что еще недавно она сама учинила другим.
Едва последняя из них, Фредерика, покинула лобное место, как помирившиеся подруги заслышали звон шпор и увидели полковника фон Хальдена и лейтенанта Золлера, стоявших в оставленных открытыми дверях зала.
Луиза с веселой непринужденностью вышла им навстречу и, приглашая их зайти, поинтересовалась, какой забавный случай ни с того, ни с сего занес известного женоненавистника и его друга-сатира в дольний мир девичьих душ.
Полковник был в некоторой степени Зигфридом фон Ленденбургом, а его ахат[41] — своего рода бароном фон Вальдхаймом[42]; при этом оба все-таки больше обладали культурой, нежели показушным блеском, и, если извинить им вышеуказанные недостатки, являлись мужчинами не без задатков, и задатки эти при желании можно было бы развить...
Девушки, безо всякого стеснения — вот она, привилегия молодости, — окружили сынов Марса; девушки-то, как говорится, были еще не созревшие, моей матери тогда едва исполнилось восемнадцать лет.
Их уязвленные места, скрытые теперь от посторонних глаз, уже почти не болели, а те, что еще ныли, должны были вот-вот утихнуть.
Луиза завладела полковником и, играясь его портупеей, таскала его из угла в угол и то просила сказать ей, как звали первого царя древнего Крита, то спрашивала, правда ли, будто на этом Крите во времена апостола Павла жили одни лентяи.
Полковник, вынужденный все это выслушивать, и сердясь, что на нем повисла девица, у которой еще и молоко-то на губах не обсохло, даже не собирался отвечать на ее бестактные вопросы, а только промолвил:
— Фройляйн, а ну-ка уберите от меня свои лапки и коготки, а не то вам лично доведется испытать, на что способен такой мужчина как я.