Голый между девушек, задрав голову, шел от ворот ко дворцу, и один ус у него был лихо закручен, и бородка подстрижена, как у образованного человека...» Да и Цезарь на голого залаял... Иона сразу же определил свое отношение к вою собаки: «Ежели кто помрет, то уж пущай этот голый». Так и обходили они дворец, препираясь, не скрывая взаимной антипатии: голый все время показывал свою «образованность», а Иона то и дело вступался за своих князей, которым он прислуживал всю жизнь и от которых ничего плохого не получал. Обратил он внимание и на «пожилого богатого господина-иностранца, в золотых очках колесами, широком светлом пальто, с тростью», но не признал в нем своего князя Антона, ослабел глазами да и князь переменился за столько-то лет разлуки.
Князь все слышал, что говорил «Голый»... А когда вошел в свой кабинет и узнал, что написал в своей тетради о князьях Александр Абрамович Эртус «из комитета», то сердце его вскипело от ненависти ко всем этим временщикам... Иона испытывал «боль, обиду и стеснение сердца, когда проходила вереница чужих ног по коврам, когда чужие глаза равнодушно шарили по постели».
Князь Антон бескомпромиссен: это хорошо, что дворец цел, что его охраняют, водят экскурсии, но этого Эртуса он повесит «вон на той липе», «а рядышком — вон того голого»: «Честное слово, я найду товарища Антонова на дне моря, если он не подохнет до той поры или если его не повесят в общем порядке на Красной площади. Но если даже повесят, я перевешу его на день-два к себе... Ты слышал, что он сказал про княгиню-мать? Слышал?» Князь готов был убить голого за его оскорбления, но сдержался потому, что у него была цель — взять в кабинете очень важные для него документы. А револьвер был, характер горячий, но сдержался, нашел в себе силы... Может, и не стал бы он поджигать дворец, если б не эти негодяи — Эртус и Голый. Взял бы документы и скрылся, «незабытыми тайными тропами нырнул» бы «во тьму». Но не разум, а слепая ярость руководила его последними во дворце поступками, и он с наслаждением поджег сначала рукопись Эртуса, потом княжескую постель, на которой спали его предки и которая вызывала всегда сальные насмешки у новых хозяев жизни: «По живой моей крови, среди всего живого шли и топтали, как по мертвому». Этого князь не мог простить... «Все кончено. Лгать не к чему. Ну так унесем же с собой все это, мой дорогой Эртус». И только тогда, когда загорелась княжеская постель, сказал себе: «Теперь надежно».
Мало кто в Париже в это время надеялся на возвращение на Родину триумфатором. Побывав на Родине, понял это и князь — вешать Эртуса и Голого на Красной площади ему не придется. Так пропади все пропадом, в том числе и все надежды...
Этим повествованием Булгаков был доволен, особенно образом Ионы Васильевича, да и Голый получился отвратительным, чего и добивался он, хотя это впечатление удалось передать читателю ненавязчиво, объективными средствами художественного слова.
Наконец-то опубликован рассказ «Богема»... Так и не удалось напечатать целиком «Записки на манжетах», пришлось это повествование о житье-бытье во Владикавказе и поездке в Тифлис давать как самостоятельный рассказ, хотя, конечно, было бы лучше, если б он продолжал «Записки на манжетах». Но приходилось смиряться, приспосабливаться к литературной ситуации... Хорошо, что литературой руководили все еще разные по своим вкусам и обычаям люди: то, что не нравилось одному редактору, неожиданно приводило в восторг другого. Как же этим не воспользоваться, не меняя в сущности главного... Так и в «Богеме»: как написано, так и опубликовано, лишь долго пришлось искать этот журнал «Красная нива», хоть бы не закрылся, как многие журналы, не успев по-настоящему заявить о себе.
В «Дневнике» 4 января 1925 года Булгаков записал: «...Сегодня вышла «Богема» в «Красной ниве» № 1. Это мой первый выход в специфически-советской топкой журнальной клоаке. Эту вещь я сегодня перечитал, и она мне очень нравится, но поразило страшно одно обстоятельство, в котором я целиком виноват. Какой-то беззастенчивой бедностью веет от этих строк. Уж очень мы тогда привыкли к голоду и его не стыдились, а сейчас как будто бы стыдно. Подхалимством веет от этого отрывка («отрывок» из «Записок на манжетах». —
И вообще «Дневник» — богатый источник для подлинной реконструкции творческой биографии М. А. Булгакова; после его публикации глубже понимаешь его характер, образ мыслей, ход его размышлений; по этим записям, хоть и беглым, но достаточно откровенным, лучше понимаешь его отношения с писателями, близкими, друзьями, знакомыми, которые не остаются неизменными, раз и навсегда зафиксированными. За эти три-четыре года можно проследить значительную эволюцию его взглядов и взаимоотношений с разными лицами, с которыми он общается.
Особый интерес представляют записи, выражающие его отношение к «Накануне» и сменовеховцам, приехавшим из Берлина в Москву. Ночью 27 августа 1923 года Булгаков записывает, что присутствовал на лекции профессора Ключникова, Алексея Толстого, Бобрищева-Пушкина и Василевского — Не-Буква. «В театре Зимина было полным-полно. На сцене масса народу, журналисты, знакомые и прочие. Сидел рядом с Катаевым. Толстой говорил о литературе, упомянул в числе современных писателей меня и Катаева.
Книжки до сих пор нет.
«Гудок» изводит, не дает писать».
В воскресенье, 2 сентября, следует запись: «...Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому. Он сегодня был очень мил. Единственно, что плохо, это плохо исправимая манера его и жены богемно обращаться с молодыми писателями.
Все, впрочем, искупает его действительно большой талант.
Когда мы с Катаевым уходили, он проводил нас до плотины. Половина луны была на небе, вечер звездный, тишина. Толстой говорил о том, что надо основать школу. Он стал даже немного теплым.
— Поклянемся, глядя на луну...
Он смел, но он ищет поддержки и во мне и в Катаеве. Мысли его о литературе всегда правильны и метки, порой великолепны.
Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верно, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, присяду».
На следующий день, в понедельник, 3 сентября, Булгаков продолжает все те же темы: «После ужасного лета установилась чудная погода. Несколько дней уже яркое солнце, тепло.
Я каждый день ухожу на службу в этот свой «Гудок» и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день.
Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как и всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, но на покупки вещей не хватает. Без проклятого пойла — пива не обходится ни один день. И сейчас я был в пивной на Страстной площади с А. Толстым, Калменсом и, конечно, хромым «капитаном», который возле графа стал как тень...