„Нет, это он, — думала я. — Это
Никого.
Позднее, ночью, я поразительно ясно слышала, как Ирвинг кашлял под моим окном, и кашлял нарочно, как это делают, желая привлечь чье-нибудь внимание. И вот, начиная с этой ночи, в течение девяти недель, я постоянно слышала голос Ирвинга иногда ежедневно, в течение целой недели, потом три раза в неделю, потом через две ночи, потом через три или четыре. Начиная с полуночи, а иногда и позже, голос его говорил со мною в течение целой ночи:
„Джорджи! Это я!“ — говорил он иногда. Или же:
„Джорджи! Ты дома? Поговори с Ирвингом“.
Потом наступала длинная пауза, после которой раздавался глубокий, странный, нечеловеческий вздох.
Иногда он не говорил ничего, кроме: „Ах, Джорджи, Джорджи!“
И это целую ночь.
Однажды ночью, во время страшного тумана, Ирвинг позвал меня так громко и ясно, что я моментально встала с постели, уверенная, что это не галлюцинация.
„Он
Я вышла на улицу. Густейший, черный туман стоял вокруг меня непроницаемой стеною.
Нигде ни огонька. Я громко крикнула:
— Ирвинг! Ирвинг! Иди сюда ко мне! Ведь я знаю, что ты прячешься, чтобы испугать меня! Ведь я же сама видела тебя! Иди сюда и перестань дурачиться!
И вот, клянусь вам моею честью, в нескольких шагах от меня, из тумана, его голос крикнул мне:
— Это только я, Ирвинг!
Потом глубокий, страшный вздох замер в отдалении.
Каждую ночь я продолжала слышать кашель, вздохи и стоны.
В конце девятой недели я получила обратно мое письмо, с пометкой на нем неаполитанского консула: „Синьор О’Нейл умер“.
Ирвинг О’Нейл умер 28 ноября 1888 года,
Странным во всей этой истории является то обстоятельство, что, как только я узнала чисто земным способом о смерти Ирвинга, его страждущий дух, казалось, успокоился; по крайней мере, с этого дня я больше никогда не слышала его голоса. Точно он знал, что никто не извещал меня о его смерти, и сам он всеми силами стремился уведомить меня о ней. Я была так поражена его появлением 28 ноября 1888 года, что нарочно записала это число, с намерением написать ему об этом. Я и написала, но мое письмо пришло в Сарно уже после его смерти. Что голос был его, в этом для меня нет никаких сомнений, потому что у него был совсем особенный голос, какого я никогда и ни у кого не слышала. И при жизни, раньше чем постучать в дверь и войти, он всеща прежде звал меня в окно. Когда его голос говорил: „Ах, Джорджи!“ — это звучало так ужасно, так безнадежно грустно, вздох его говорил о таком безграничном отчаянии, что сердце обливалось кровью от невозможности облегчить его, чувствуя при том его близость.