— Поправляйся, Франц!
Я обещаю ему зайти завтра еще раз. Мюллер тоже заговаривает об этом; он все время думает о ботинках и поэтому решил их караулить.
Кеммерих застонал. Его лихорадит. Мы выходим во двор, останавливаем там одного из санитаров и уговариваем его сделать Кеммериху укол.
Он отказывается:
— Если каждому давать морфий, нам придется изводить его бочками.
— Ты, наверно, только для офицеров стараешься, — говорит Кропп с неприязнью в голосе.
Я пытаюсь уладить дело, пока не поздно, и для начала предлагаю санитару сигарету. Он берет ее. Затем спрашиваю:
— А ты вообще‑то имеешь право давать морфий?
Он воспринимает это как оскорбление:
— Если не верите, зачем тогда спрашивать?..
Я сую ему еще несколько сигарет:
— Будь добр, удружи...
— Ну, ладно, — говорит он.
Кропп идет с ним в палату, — он не доверяет ему и хочет сам присутствовать при этом. Мы ждем его во дворе.
Мюллер снова заводит речь о ботинках:
— Они бы мне были как раз впору. В моих штиблетах я себе все ноги изотру. Как ты думаешь, он до завтра еще протянет, до того времени, как мы освободимся? Если он помрет ночью, нам ботинок не видать как своих ушей.
Альберт возвращается из палаты.
— Вы о чем? — спрашивает он.
— Да нет, ничего, — отвечает Мюллер.
Мы идем в наши бараки. Я думаю о письме, которое мне надо будет завтра написать матери Кеммериха. Меня знобит, я с удовольствием выпил бы сейчас водки. Мюллер срывает травинки и жует их. Вдруг коротышка Кропп бросает свою сигарету, с остервенением топчет ее ногами, оглядывается с каким‑то опустошенным, безумным выражением на лице и бормочет: