— А я ничего не хочу добиваться, отец, я просто хочу жить.
— И я прожил свою жизнь правильно и честно, — говорит он не без гордости, — недаром же меня выбрали в правление союза ремесленников.
— Радуйся, что жизнь твоя прошла так гладко, — отвечаю я.
— Но ведь что-нибудь ты должен делать, — настаивает отец.
— Сейчас я могу поступить на службу к одному моему товарищу по фронту, он предложил мне работать у него, — говорю я, чтобы успокоить отца. — На самое необходимое я заработаю.
Он укоризненно покачивает головой:
— И ради этого ты отказываешься от прекрасного казенного места?
— Мне уже не раз приходилось кой от чего отказываться, отец.
Он грустно попыхивает сигарой:
— А к старости ты бы имел право на пенсию.
— Ах, — говорю я, — кто из нас, солдат, доживет до шестидесяти лет? В наших костях засело столько всякой всячины, что это непременно даст себя когда-нибудь почувствовать. Мы наверняка окочуримся раньше.
При всем желании, не могу себе представить, что доживу до шестидесятилетнего возраста. Я слишком часто видел, как умирают в двадцать лет.
В задумчивости, покуривая сигару, смотрю на отца. Я понимаю, что он мой отец, но сейчас передо мной просто славный пожилой человек, осторожный и педантичный, и его взгляды не значат для меня ровно ничего. Я легко могу вообразить себе его на фронте: за ним всегда нужен был бы глаз да глаз, и в унтер-офицеры его, конечно, никогда бы не произвели.
После обеда я захожу к Людвигу. Он сидит за ворохом всяких брошюр и книг. Мне хочется поговорить с ним о многом, что меня гнетет, мне кажется, что он поможет мне найти какой-то путь. Но сегодня он сам какой-то неспокойный, взволнованный. Мы болтаем некоторое время о том о сем.
— Я собираюсь сейчас к врачу... — говорит Людвиг.
— Неужели все еще дизентерия? — спрашиваю я.
— Да нет... Тут другое...
— Что же, Людвиг? — удивленно говорю я.
Он молчит. Губы у него дрожат.
— Не знаю, — произносит он наконец.