Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.Казалось бы – обычное нанизывание слов, напоминающее журчание арыка, но в том-то и дело, что рядом с таким журчанием всегда гремит гром, сверкает молния, кричат верблюды, ржут кони и рыдают люди.
7В принципе, в поэзии Хамдама может быть всё – ее поэтика это позволяет. Единственное, чего в ней нет – это продуманного проекта. Она непосредственна, чувственна, эмоциональна, демократична. Автор не разыгрывает роли ни важной персоны, ни креативного плейбоя, ни модного маргинала.
Но есть одно условие, выполнение которого может натолкнуться на препятствие: это стихи, требующие иного отношения к пространству текста и времени его звучания. У них в принципе нет начала и в принципе нет конца, однако их нельзя открыть на любой странице и на любой странице закрыть.
Как труд крестьянина, как труд рабочего – они требуют времени и сил. Они не забава – они серьезное дело. Поэт напрямую говорит об этом в эссе «Поэзия посредственности»:
Меня всегда интересовало каждодневное, тривиальное. И если на фоне, скажем так, вечности, то более, чем сам этот фон. Это поэзия обыденности, поэзия маленьких происшествий, внутри которых только ожидание, предчувствие настоящего события. Подкараулить, зафиксировать этот миг – вот что пытаюсь я сделать. Хотя, подумав, следует признать, что всё это – большая мистификация, задуманная посредственностью, «профаном, что лето и рай совмещает», для таких же посредственностей, для библиотекарш (кто-то из великих, если вы помните, говорил, что литература должна быть понятна библиотекаршам, и т. д.). Эта понятность, доступность, мне кажется важной. Впрочем, что вообще может быть важным в этом несчастном мире?
То же самое, но другими словами, не раз сказано и в его стихах. Вот, например, один из них:
Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), икаждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)в тишину отдыхающего предместьяазанчи[1] выкликает весть надежды,которую ты волен услышать и принять или нет.Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),льющий на мельницу здешних неспешных часовживую и мертвую воду. Какаяна этот раз в твоей пиале, земляк?Сергей ЗавьяловВдали от моря
Пригород. Вечерняя прогулка
Ветер гонит дорожную пыль по проторенной колее:над руслом речушки, по левому склону холма и затем –вниз, ущельем, чтоб выбраться дальше в долину,укрытую горной грядой. Это ветер.Он днюет, играя с песком, ночует же –в дуплах деревьев, расщелинах, мгле.День направляется к ночи с неистовством (уши торчком,красный взгляд, мощные ноги, оскал) добермана. И –так же пугающе. И не спится:усталость уходит вместе с жарой, и прохлада вечерняяк жизни тебя пробуждает, к любви, к одиночеству.Идешь, сунув руки в карманы. Покой. Может толькомелькнет, всколыхнув темноту,желтая бабочка или кузнечик вспорхнет на плечо.Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.Обсидиан
Говорить о ветре, рассвет будоражитьсвоим бессонным томлением в комнате душной,всегда одинаковой, затканнойпаутиной комариных полетов – зигзагообразных –от плоти к крови, от опасности к наслаждению.Твои действия – обыденные и божественные,настолько они отшлифованы привычкой и временем,что сам их не замечаешь, будто ты чашка,чье содержимое бултыхается под напором неведомой ложки,творящей алхимию над крупинками сахара. Бледноесвечение за окном – словно река, тьма во тьме, что течетвдоль истекших уже берегов, и сон или бессонница –лишь новое имя статичности, постоянства, кудаболее жалкого, нежели сумасшествие, илинищенское скитание, илипагубные греховные побуждения, всё времяхватающие тебя за одно интересное место, новсегда оставляющие сердце свободным, пустым. Гдефилиппинский медик, который бывырвал без боли и без порезов этоткровяной насос, уже ни на что не способный? Мнехочется говорить, но словагаснут впотьмах, словно свечи. Болееничего: сентябрь, хмурое утро грезит дождем.Реминисценции
Анатолию Герасимову
Друзья решили меня проводить до скрещения улиц,где я уже не заблужусь, где можно поймать такси,тем более – есть возможность вернуться, остаться. Пока жемы медленно движемся к свету, струящемуся внизу,в истечении переулка в крупную магистраль –со звенящим трамваем, вжиканьем невидимых быстрых колеси, совсем рядом, открытой пастью закрытого метро.Ты пинаешь банку, затем камешек, разболтанная походка,чиркнул подошвой бордюр, метнулгорящую спичку в ночь, темный силуэт, звездочка сигареты.Твоя нежная половина рассказывает, умолкает,интересуется мной, глядит в небо, в кромешную тьму ивзгляд ее полон безнадежною верою в завтра. Конечно,не время для долгой беседы. Спешим по домам.И так слишком долго мое тело скитается от берега кофек берегу коньяка или джина, или порой пристаетк дорогому пристанищу в шумном, набитом битком клубе,где мы слушаем джаз,прячась за сигаретным дымом, за чьим-то плечом, за колоннамиот судьбы, что у входа по-над головамичужими глазами ищет нас, ищет и ждет.Начинается мертвый сезон, говорят за соседним столоми слова вплетаются в басовые синкопы,в тонкое журчание флейты (таккамни во рту ритора-неофита коверкают фразы,приближая, однако, трибуна к изысканной речи), смещая акцентот «невыносимой легкости бытия» к вечеру вторника,последним деньгам, одиночеству: чувству, сейчасзримому разве что в паузах между игрой. Дни плывут(музыка лишь подтверждает это) в неком ритме, никакне связанном с температурой: май как ноябрь.Но вот – катерок, зафрахтованный за десятку,режет волну на Садовом кольце,таксист бубнит о дождях, томная зелень, тенор-саксофон,и ставшая уже родной музыкальная фраза,и я вспоминаю лето, когда мне было двадцать, и солнце,дарившее сочные поцелуи, как-то:инжир, ломтик дыни, хурма.Топография: статика
Ветер меняет свое безразличие на легкие порывы,порой теплые, поройскользящие по лицу нежной прохладой.В это время мы меняем ногу на ногу,прикуривая сигарету, кивая невнятному разговору,и листья развесистого дерева поддакивают нам, соглашаясьсо всем, что происходит там – внизу, на земле, где всёневесомо: слова наши, чувства и дажезрительные образы, уносящие наск стайке воробьев, клюющих дынную корку,к истомленной жарой собаке, рухнувшей в пыли,к мареву на горизонте и одинокой фигуре,бредущей наискось через поле.Лето нас заточило в золоченую клетку из солнечных бликов.Дым сигареты пахнет пожаром в степи инедоступным покоем. Рыбы в бассейнецелуют поверхность воды или бетонных стенок, покрытыхбархоткою тины. Время как будто ушло с твоим другом:тени бездвижны не менее получаса.Музыку, кажется, тоже заело – солисттянет и тянет минорное «о», и непонятно уже, что утрачено –молодость, девушка или родная земля.Здесь, где нет ничего, ты говоришь,актуально любое отсутствие. Дотянуться до чая,до вечера дотянуть. И продолжить бессмысленный диалог –молча, расслабленно, мягко – отдаться словам,тщательно выверяя просодию, мелодичность иточечным ударом вставляя нежданную грубость, хлесткийоборот,что вновь возвращает к бытию, к пронзительной реальности,сжавшейся в комок, в звонкую монету, сверкнувшую в грязи:среди выплеснутых чаинок, конфетных фантиков, яблочнойкожуры. Мы еще можем видеть.И нам не важно пока положение флюгера.Можно взобраться на крышу и смотретьв бинокль младшего брата, смотретьна дымчатые всхолмья – насколько дотянутся окуляры дообозримых пустынных окраин, – какДжованни Дрого в фильме Дзурлини, пожертвовав всем,чтобы многие годы портить глазаожиданием темной точки, слабого блеска металла, ржаниявражеских лошадей. На востокетемнеет небо: приближается пыльная буря; ставим по новоймаком в исполнении Чеслава Немена[2], ждем.Топография: динамика
Избегая дорог, минуя мосты,разложив по карманам сушеные фрукты,догоняешь рассвет через поле, где светмонохромен и сепия скрылареальность деревьев, обочины. Руки твоиколосятся в тумане. Лицо чуть означено. Видносырые потоки, что тихо текут между нами,словно луч света, что разделяетэкран и проектор в зрительном зале. Ты не чувствуешь эторазмежевание? Будто прошел землемери вбил колышки, всем уделив отведенные метры страданий,пути.Даже этот немой участок земли нам враждебен.Роса на туфлях. На дальних холмахсинеют сухие стволы. Мы будем идти очень долго, покане прокричат петухи, не потянется, зевнув, собака,не запылят первые машины, коровыне прошествуют на поляну под свист бича,жуя давешний сон вперемешку с прохладной и сочнойтравой,соседки не начнут перекрикиваться через забор,не выглянет солнце, мужчины,позавтракав, не присядут на ступеньке крыльца, чтобывыкурить сигаретку, и утренняя сыростьне начнет отступать – недовольно и медленно –к оврагам, скрытым деревьями поймам петляющей речки,пещеркам в подошве скалы.Мы будем идти, моя радость, уверенно инеуверенно, пока не начнется опятьдень, жизнь, которуюникто и ничто не думает тратить впустую,терять чуть не на каждом шагу (как ты –фляжку с вином, а я – записную книжку),короче, как мы ее тратим и в этом, к примеру, походе,скрываясь от глаз и ушей,рыская, словно дикие звери, вынюхиваяв жухлой листве, под корнями, в дуплах и брошенных норах –счастье, одиночество, землю,готовую принять нас такими, какие мы есть:врагами себе, пустой породой.Географические открытия
Вечер оставил немножко тепла, но улетучилась хваленаябодрость.Листьев сухих под ногами всё больше ипоздно уже размышлять: возвращенье домой неминуемо.Сладкие дни одиночества – в прошлом.Подолгу приходится говорить, в горлепершит постоянно.Кажется, что не хватает чего-то. Новремени или событий, или молчания, или,возможно, фруктов и солнца? Ноуже ничего не исправить.Когда выбор сделан – выбора нет.Ты не владеешь судьбой. Как видно из опыта,она сама по себе и дает, ничего не давая.Приходится с этим мириться ине приходится сетовать. Было бы глуповопли свои адресовывать пасмурным небесам.Книги пылятся на полках. Которые суткинет сил улыбаться. Иноготребует сердце. (Потрескавшаяся земля,трава и легкие сандалеты. Движение безнаправления. Нам ли не знать,что горизонт на равнине недостижим, что смыслимеет всё, кроме смысла.) Хочешь чай? Или кофе? Или,быть может, стоит на жизнь взглянуть по-другому?Не предаваться мечтам и не жалетьо прошлом, которое было и не было. Мирвсегда перед нами, у нас на глазах:зажигалка, две кружки, последняя сигарета,след утюга на столешнице, ручка и лист,который дальше не хочется пачкать. Чтобы мир изменилсявыбрось в урну окурки.Осень уже наступила. Иного уже не достичь.От Кейптауна до Карачи 8600 километров.Об одной фотографии: солнце
Года текут неспешной чередою исписанных страниц,а почерк твой выводитпунктиры нетерпения и паузы без слов и без надеждыпрервать поток бегущих дней, и превратить их в ночи,где арабески звезд мерцали бы на аспидном пространствепод тремоло цикад и лисье тявканье, под перепевылягушек и всполошный окрикневедомой и сонной птицы, – звуки,стекающие в узкие воронки твоих ушей поскользким стокам тьмы.Игра воображенья, впрочем,обманывает нас без злобы и тайных намерений, просто так.Вот ветер гонит пепел и песок, озвучив посвистоммолитву богомола, ящерицы, дрожь колючек,склоненных жарким дуновением,и почва источает свой нектар, но этогоне передаст нам объектив.Не передаст он и того, что расплылосьза крупным планом, за тобой, в прозрачной дымке(снизу – дата: жизнь, как водится, расставлена по дням,подобно фотографиям в альбоме).Время, что нами овладело (словно бы хронометристом,следящим за движеньем эталонных стрелок),нас убедить пытается, мол, вечно лишь незримое –отсутствие, что неизменно, потому – всегда присутствует.И всё принадлежит ему: гробницы фараонов, плачГильгамеша, законы Хаммурапи, именадвух сотен тысяч с хвостиком пророков,упоминаемых в традиции исламской, нонепоименованных. (Наверняка мы так жепомечены в каких-нибудь отчетах, и числимся средирожденных в Азии, к примеру, в боге или в сердце,или куривших с неким кёльнцем анашумежду Валенсией и Картахеной.) Мызаперты в своей судьбе. Но небо и земляне терпят неизвестности. План-кадр: горыповисли над долиной, над тяжестью вечерних облаков.Тихую мелодию (всё время выше на одну октаву)напевают голоса камней: прожилкибазальтовые, точки кварца. И звенит земля. Ей вторятфлейты полых стебельков,в сухих головках мака семена тряхнуло, как в маракасах, изаныл песок, сдуваемый с бархана: по-арабски.Играет Dead Can Dance и голос Лизы Джеррардплывет по комнате и постепенно утекаетв открытое окно – во мглу и снежный шорох. Ты молчишь,не в силах совладать с навязчивой фантазией. Ты здесь.То, что тебя тревожит, залеглона дне кофейной чашки, посмотри. Быть может,ты увидишь знаки. Остальное –домыслишь. Много ль нужно, чтоб открыть глаза?Не больший героизм ли не видеть? Пустотав какие-то мгновения сильнейвоспоминаний и желаний. Бросить всёи ринуться куда-нибудь взаправду – не так-то просто.Ведь свобода, по сути, форма новой несвободы. Впрочем,сейчас неважно – дойдешь ли ты пешком, отправишьсяна самолете,на поезде или на стуле дома. Зачастую,неведомо знакомое – то, что всегда под боком. Номир трубит надсадно, бьет в литавры, чтобывоздать себе осанну, чтобы заявить: я есмь. Для этой целииспользуются модные журналы, фильмы, книги, глянецрекламных транспарантов и щитов. А также фотографии –оттуда, где ты себя оставил. Или – нашел.Но там ли, здесь ли? Местопотому и место, что покидается: надолго ль, навсегда.Вернуться – порою означает ссылку. Впрочем,быть вздернутым на летней дыбе во сто кратмилее зимних снежных нежных кандалов.Рвет ветер стылой пятерней заиндевевший тополь. Часть окнапокрыта ледяным ландшафтом.Время и пространство к обману склонны.Темные места мелодию не портят, нораспластывают, словно дым над топкою низиной:сухие ветви, почва – всё в изломах, в трещинах;и виден пыльный след, ведущий в никуда, верней,к горам, к бурьяну, к сигарете,к ветшающим дворам и дальше – в даль,где родина всегда на горизонте, всегда видна итак всегда немного осталось, чтоб дойти.Смотри не отвлекаясь: этот путь нам предстоит пройти внеречи, полной амплификаций, вне амуров, лета, что на памятьнам норовит оставить лишь слепые снимки –в разводах радужных и даже в пятнахгелиофобии. Так одуряет свет,что больше нет просвета. Толькои остается – двигать дальше, дальше, много дальше. Мимовиноградников, вдоль берега, поросшегобетоном, ряской, волосами утопленниц; смотри –нить паутины нас соединила. Трачу пленку. Но боюсь,что выйдет только два-три кадра: солнце. Тылицо закрыл рукой: диагональконтрастной светотени. И еще«не надо фотографий», ты сказал.Сентябрь
Всё меньше воздуха.Всё больше боли, слов и схемиз слов – напластований,что сконструированы, но не конструктивны.Твой взгляд, твое молчание, твой жест.Ты множишься, как будторастерзан был менадами. Слова –не то, что мы пытались пронестидомой, сквозь толщу сумерек и дней,набитых личностями и безликих. Занавескаколышется. Ничто не происходит.Смерть. Слова.Дневник: Фергана, 2000 г
IЗдесь самая разборчивая речь –беседа ветра с листьями. Всё остальное – звуки, голоса –стремится к тишине, подвластноенегласному закону здешней атмосферы.Даже рупор, динамик, что по старой традицииразносит бодрые мотивы над парком,доносится как будто издалека.Последние сентябрьские дни прохладны, новылизаны светом, словно серебролежит в основе зримого процесса –как на старых снимках –на тусклом блеске полустершихся дагерротипов.Город всё тот же, хоть неузнаваем:вместо старых домишек центра – скверы. Что ж, вполнеприличный памятник тому, что в нашейосталось памяти (где еще быть ему?). А этот,реальный город стал как будтодоступней, мягче, податливей, как если бсделан был из воска или пластилинаи ждал бы лишь касания руки, чтоб форму изменить.Чтоб изменить. Чтоб измениться.IIУглы, остановки, ветреный трёп.Асфальт бугрится корнями и бликами.В моем родном городе творится всё та жевакханалия покоя и зноя,над которыми властны лишь ветери смена дней и ночей. Ноги прохожихне оставляют следов. Лицане сохраняет память. Однакогород подвержен порче (вернее, подвергнут),словно бы его сглазили, едва ангел-хранитель отвлекся.Тление под стать жизни – медленно. Потомуможно еще наслаждаться иными прелестями(покоем и зноем, к примеру), на которых не видноследов разложения. Впрочем,видны они лишь старожилам (которых – наперечет),проходящим ежеутренне тем же маршрутоми знающим наперед: что здесь было, чего уже нет.Но город живет, превращаясь возможно в иной город илив памятник самому себе (так, во всяком случае, видится нам),и так же ласково солнце, и кроны деревьевзащищают его (по возможности)от скверны большого мира, простертого там за горами.И к тому же окраины всё так же пустынны и тихи.Пожалуй, только собаки с большей злобой лаютвслед прохожим,рвутся истошно с цепей.IIIЕще пару слов: то, что мы видели –нравилось нам, смотревшим глазами приезжих.«Пустынны и тихи» применимо не только к окраинам:площадь ли, улица – разве что два-три силуэта мелькнут.Практически нет знакомых.Былая жизнь канула вместе со многими своими героями,творящими ныне иную (ту) Ферганув иных местах или(Господь да пребудет с ними!)мирах: на других побережьях.Теперь здесь другие люди строят другую жизнь, другой город,куда, как и писалось раньше,мы будем приезжать, но не возвращаться.Хотелось еще добавить пару слов о высоких деревьях,словно щит, словно второе небо нависших над городом;о комфорте, деньгах, интересной работе –том, что жизнью является и выноситнас на людные берега европейских рек и озер;пару слов (как всегда) о солнце, ветре, молчании, нони слова о том, как разрывается сердце.Здравствуй, Фергана.Прощай, Фергана.Здравствуй и еще раз прощай.Тонкая нить
Читал сегодня жизнеописанье Кавафисаи тоненькая нитка протянуласьот его дома на Рю Лепсиус до родины моей.Ах, тоненькая нитка от бухарской ткани,наверное, парчи, что вдруг нашласьв его гостиной среди прочихиндийских тканей и ковров персидских…Так живо вдруг увидел я тебя!О, если можно было бы читать, читать и видеть,как ты готовишься к вечернему приему,смеешься над критической статьей(в которой тебя учаттому, что греческое есть, о чем писать пристало –мол, запах сосен, влажная земля),как подшиваешь папочку стихов,чтобы вручить ее сегодня же в подарокочередному молодому дарованью или, может,судьбы подарку…Но увы,мне не хватило описанья залы.И всё ж теперь я знаю точно,что подарил бы, коль была б возможность:атласов маргеланских, керамики риштанской, а ещепросил бы я друзей-художников нарисовать портретыферганских, наших, узбеков и таджиков,добавив что-нибудь для антуража, фонагреко-бактрийское – пусть сердце твое эллинское млеет,пусть память озарится: Мараканда, Александрия Дальняя –ах, тоненькая нить материи бухарской домотканой…Нас так надолго разлучили с миром(и краем Ойкумены нам казалисьграницы государства), что теперьпо крохам собираем мы былую славу,по крохам узнаём величье предков –по тонким нитям, по обрывкам фраз…Я в этой толстой книге разве и нашелстрок десять-двадцать о тебе, живом.Так жаль, что жизнеописанию певцадеталей, мастераподробностей, штрихов, что придают объем –объема не хватило, подробностей, деталей не достало.Ну, разве эта тоненькая нить, ну разве что она…Вдали от моря
Мое солнце ласкает иной берег,высушивает водоросли, остатки моллюсков из скорлупы,золотит песок на пляжах мое солнце.О чем говорить с ветрами, снегопадами, холодом?Чувством исполнены сердцебиение, дыхание, губы.Ими – влажными поцелуями – ты метила дни, истончаяи такневеликий зазор между словом и вдохом. Стоило лишьпальцем коснуться воды, чтобы вновь убедиться,как жизнь прекрасна и мимолетно страдание;боль тонет, словно рубец,заживающий на глазах в красной целебной земле, моярадость,в твоей любви. Я теряю рассудок. В глазницах лета –твое отражение и еще несколько ассоциаций, которыене передать: юг, журчанье ручья, абрикос,расплюснутый от падения, дарящий свой аромат –спелой и сочной глине – нам, воздыхателям, безумновлюбленным в тебя: берег, пенный накат.