Третья сторона

22
18
20
22
24
26
28
30

– А мне вообще всё нравится, – признаётся Марина. – Просто сам факт, что Бах звучит под сводами крытого рынка. И этот орган посреди копчёных колбас. И органистка похожа на красивого мальчика, такой подрощенный ангелок Рафаэля. И что аккордеониста усадили под самым потолком, и как они перекликаются: традиционно низменный, профанный аккордеон как бы с неба, а духовный, церковный инструмент орган твёрдо стоит на земле…

– Я бы посмотрел, как бы они орган под потолком подвесили, – невольно ухмыляется Ларри. И поспешно говорит: – Извини. Ты совершенно права, красивая получилась перекличка. По крайней мере, как символ…

– Да я понимаю, что для твоего слуха это, должно быть, ужасно, – улыбается Марина. – Дурацкая была идея тебя сюда притащить. Но я подумала, если уж так совпало, что ты приехал, а тут как раз этот концерт и сыр, который я не успела купить к твоему приезду…

– Божественный сыр, – твёрдо говорит Ларри. И великодушно добавляет: – И концерт на самом деле прекрасный даже для такого зануды, как я. Ты молодец, что меня пригласила. Обидно было бы всё это пропустить.

* * *

Йорги медленно ползёт на коленях по грязному кафельному полу рынка. Эти кадры надо снимать только снизу, подниматься на ноги смысла нет. Только передвинуться ещё немного, буквально на пару метров, и будет совсем зашибись. Было бы удобней встать на четвереньки, но руки у Йорги заняты: в одной – камера, на экран которой он смотрит, как калека-паломник на чудотворную икону, а в другой ещё что-то… бутылка? Зачем мне она? А, всё правильно, там же сидр.

Йорги подносит бутылку к губам, чтобы сделать глоток, зря, что ли, я её за собой таскаю, есть сидр, значит, надо пить, и в этот миг всё наконец-то сходится в одной сияющей точке: два профиля в кадре, музыка, льющаяся из-под крыши, музыка, медленно поднимающаяся с земли, как туман из оврага, рассеянный зыбкий свет из дальнего бокового окна, тусклые лампы, цветной фонарь, яркий телевизионный прожектор, газированная влага на пересохших губах, плач, доносящийся издалека, смех у него за спиной, сам бы сейчас смеялся и плакал от счастья, от боли в коленях и в сердце, от страха, что эта прекрасная боль однажды пройдёт, от нежности к неизвестно кому и чему, непостижимому и неопределённому, но слава богу, можно заняться делом, не отвлекаясь на смех и слёзы, кто-то уже любезно делает это за меня.

* * *

– Извини, – говорит Руслана сквозь слёзы. – Пожалуйста, извини. Устроила истерику, всё удовольствие тебе испортила. Не надо мне было эту ежевичную бормотуху пить. Извини, я сейчас успокоюсь. Просто давно не слушала музыку. И забыла, как сильно я её ненавижу, потому что она оказалась не для меня.

– Почему не для тебя? – изумляется Алдона. – Ты же не глухая. Ты её слышишь!

– Да при чём тут «глухая». Просто я когда-то училась в консерватории…

– Я не знала, что ты там училась, – растерянно говорит Алдона. – Так ты музыкант?

– Нет, конечно, – почти беззвучно отвечает Руслана. – Какой из меня музыкант. Я уже много лет не играю.

– Но ты же училась!

– Не доучилась. Вылетела с третьего курса. Я тогда такая была… своенравная девочка. Никого не признавала авторитетом. Со всеми спорила. Таких студентов никто не любит, и это нетрудно понять. А я ещё сочиняла музыку. Ни на что не похожую. Авангардную. Думала, я великий талант и новатор, а все вокруг дураки, ничего не понимают. Впрочем, они и были дураки. Но это ничего не меняет. Умным моя музыка тоже не нужна. Ни тогда, при Советах, ни сразу после Независимости, ни теперь, хотя от слова «авангард» давным-давно никто не шарахается. Наоборот, всем его подавай. Но моя музыка никого так и не заинтересовала. Скорее всего, потому, что дрянь.

– Но ты бы могла играть в оркестре. Или в ансамбле. Почему ты не?..

– Попала в аварию, обе руки сломала. Какой тут ансамбль. Не смотри так, это было очень давно. Я это пережила, как видишь. Живу, работаю, всех ненавижу, но виду не подаю. И всё. И всё.

Алдона чувствует себя неуютно. Потому что после таких признаний человека полагается утешать. Но чем тут утешишь? Ясно, что с поломанными руками много не наиграешь. К тому же, Алдона очень не любит музыкальный авангард. Однажды попала на концерт в филармонии, где что-то такое ультрасовременное исполняли, никакой мелодии, просто разрозненные звуки, временами переходящие в скрежет и визг; до сих пор отданных за билет денег жалко, а ведь не кто попало, какие-то знаменитости, и зал был почти полон, и хлопали им. Значит, у подруги музыка ещё хуже, если её не надо вообще никому. Ну и что тогда ей говорить?

– Ты из-за меня весь концерт пропустишь, – вздыхает Руслана. – Чего тебе со мной в киоске сидеть? Ты выйди, снаружи лучше слышно. Иди, не стесняйся. Я в полном порядке… почти в порядке. Быстрее успокоюсь, если останусь одна.

* * *

– Триста семьдесят девять, – говорит Йорги. И повторяет: – Триста семьдесят девять кадров. Примерно триста можно выкинуть сразу, а с остальными надо разбираться. Но два совершенно точно крутые. Смотрите, вот и вот.

Анна и Томас склоняются над маленькой камерой; на экране мелькают пятна света, лица, руки, ноги, колбасы; Йорги победительно тычет пальцем в какую-то кляксу:

– Сам не знаю, как у меня это получилось. Вам, наверное, плохо видно? Там два профиля, мужской и женский, полупрозрачные, проступают друг через друга, ладно, лучше потом покажу на большом экране. А вот тут просто две тётки, но, мать их за ногу, смотрите, какие мерцающие! Потому что они за стеклом, а в стекле отражается свет… Никому, конечно, всё это на хер не нужно. И никогда не будет нужно, это я понимаю. Я – идиот. Но прямо сейчас – самый счастливый идиот на этой дурацкой Земле, где идиотов даже несколько больше, чем требуется, а вот со счастьем некоторый затык… Спасибо за камеру, Аннушка. Я твой вечный должник. Хочешь сидра? Это мой. Я его не допил, а теперь уже, пожалуй, не буду. Мне с обработкой всей этой хренотени ещё полночи сидеть.