Мэтт не мог ничего понять.
Они что,
Но после паранойи большой нефти и больших микросхем, после падения Америки и корневых DNS-серверов мир изменился. В новом мире уже начался Разговор, шепот и крик миллиардов вещавших одновременно фидов; здесь все чаще полагались на солнечную энергию и многоразовые ракеты-носители; и исследования Мэтта казались в этом мире возвратом в прежние, более варварские времена. Те, кто протестовал, боялись не за себя. Они боялись за подопытных Мэтта, за детей
«Освободите узников!» – призывали растяжки, и в еще примитивном Разговоре взвивались вирусной травой тысячи кампаний. На цифрогенетические эксперименты Мэтта смотрели так же, как раньше смотрели на исследования стволовых клеток, клонирование, ядерное оружие.
А в это самое время в замкнутой сети вычислительных мощностей, составлявших Нерестилище, Иные, тщательно оберегаемые от вестей снаружи, бесшумно продолжали эволюционировать.
Руфь вошла в святилище. Помещение древней лабы всегда было не более чем временным пристанищем исследователей. Но именно здесь все наконец-то и случилось: барьер был пробит, чужеродные создания в ловушке сети внезапно заговорили.
Вообразите первые слова иного ребенка.
По иронии судьбы, какую именно фразу он произнес – неизвестно.
Записи… утеряны.
Поэт Лиор Тирош утверждает в своей монографии, что первыми словами – показанными наблюдавшим ученым в виде трехъязычных надписей на единственном мониторе, – были: «Хватит нас плодить».
В новейшем марсианском байопике о Мэтте Коэне «Возвышение Иных» фраза другая: «Освободите нас».
Если верить автобиографии Фири, это были вообще не слова, а шутка в двоичном коде. Что за шутка, она не пишет. Говорят, будто она звучала так: «Какова разница между 00110110 и 00100110? 11001011!» Но это неправдоподобно.
Руфь шла по святилищу. Старинное здание сохранили в целости: куда ни глянь, допотопное, театрально жужжащее железо, одиночные кулеры, штабеля серверов, мигающие огоньки локальных портов и другие странные штуковины. Но теперь всюду цвели цветы в горшках: на подоконниках и древних столах, на полу, – а среди цветов горели свечи, и дымились благовонные палочки, и лежали скромные подношения: сломанные машины и устаревшие запчасти, спасенные из гаражей. По помещению почтительно бродили паломники. Марсианский Перерожденный, краснокожий, четырехрукий; робопоп с побитой временем металлической обшивкой; люди всех форм и размеров, айбан из Пояса и лунная китаянка, туристы из Вьетнама, Франции, соседнего Ливана – их медиаспоры невидимо висят в воздухе, чтобы во всей полноте запечатлеть этот миг для потомков. Руфь просто стояла в тишине и полумраке заброшенной лабы, пытаясь понять, как именно все случилось, посмотреть на обстановку глазами Мэтта Коэна. Что именно
Руфь пришла в Яффу пешком, с пляжа, в сумерках. Взобралась на холм, зашагала по узким мощеным улицам, вскарабкивалась и сбегала по каменным лестницам, пока не пришла в уединенную комнатку, стены которой давали тень и прохладу. Она не знала, чего ждать. Когда она переступила порог, Разговор вокруг резко оборвался, и в наступившей тишине Руфи стало страшно.
– Входи, – сказал голос.
Голос женщины, не молодой, но и не старой. Руфь сделала шаг, дверь позади нее затворилась, и не стало ничего, как если бы мир Разговора – весь цифровой мир – разом стерли. Руфь осталась одна в базовом реале. Она поежилась; в помещении было неожиданно холодно.
Когда глаза привыкли к тусклому свету, она увидела обычную комнату с плохо сочетавшейся мебелью, будто ее обставляли тем, что нашлось на свалке Ибрагима. В углу сидел Брюхоног.
– Ох, – выдохнула Руфь.
– Дитя, – в голосе слышалась насмешка, – чего ты ожидала?
– Я… я не уверена, что ожидала хоть чего-то.