К моему огорчению, парень и девка дружески попрощались. По-бродяжьи — молниеносный переброс пальцев («ногти в вены») при рукопожатии, а затем он похлопал ее по выпирающему животу и приложился к нему губами.
До боли знакомый обычай — четырехкратный поцелуй «крестом». Воспоминание из другой жизни, подвернувшееся так некстати. Каково это — помнить двух матерей? А сколько их было на самом деле?..
Я следил за парочкой не мигая. Он оказал ей почтение. Ничего не скажешь, эта баба действительно заслуживала уважения. И я уважал ее. Но все равно убью, когда придет время.
Четверо бродяг отвалили на двух мотоциклах, а третью тарахтелку оседлал самый пожилой из всех — тот, что бренчал на гитаре. Гриф инструмента торчал у него за спиной, будто ствол или древко без флага.
Бродяга и его гитара… Оба были уже слишком старыми для дороги. Легкая добыча, удобрение для нового поколения. Деду явно пора на покой, а гитаре хватит мокнуть под дождем и трескаться под солнцем. Еще немного — и бродяга сломается первым. Самое время прибиться к караванщикам или торговцам и доживать свой век в относительной безопасности.
Кажется, девке пришло в голову то же самое. Она медлила, наблюдая за стариком. Даже на приличном расстоянии я без труда поставил ему диагноз. У него была болезнь, которую среди наших называли «тяжелые кости». Мне знакома эта боль, эта скованность, эти камни, тянущие на дно, эта невидимая резиновая стена, непрерывно растущая со всех сторон и мешающая свободно двигаться…
Но у меня было лекарство — облегчавшее жизнь до поры до времени. У него лекарства не было и быть не могло. А скоро перестанут гнуться пальцы, и тогда, дедуля, можешь засунуть свою гитару себе в задницу. Однако еще раньше тебя пристрелит какой-нибудь молокосос с микроскопическими мозгами, желудком вместо сердца и молниеносными рефлексами, — молокосос, выбравшийся на большую дорогу в поисках «свободы» и «кайфа».
Таков обычный конец не изменивших себе бродяг, и что самое смешное, они знают это с самого начала. Наверное, потому и в песнях ихних столько ничем не разбавленной тоски…
Девка окликнула старика и принялась что-то ему втолковывать, показывая то на автобус, то на свое пузо. Может, бабьим инстинктом уловила, что упирать надо не на старость, а на жалость. Только дед попался неподатливый. Знаю я такой типаж, этих кретинов-самоубийц, будто вырезанных из столетнего дуба. Снаружи — корявая кора, внутри — мертвое дерево, которое не гниет со временем, а превращается в камень…
Он выслушал молодуху, ухмыльнулся себе в бороду и покачал головой. Дескать, не по пути нам с тобой, дочка. Вот это верно. Одобряю. Вали, дедушка, подальше — у тебя впереди ох какие проблемы, — но девочку оставь мне. Я сам за нею пригляжу, поухаживаю…
Напоследок и он перекрестил ее брюхо — благословил, получается, однако целовать не стал, — а я беззвучно расхохотался, сидя на верхотуре. Ты ж сам, дурачок, пел ночью: «Не спасут от ночника два серебряных креста…» Зачем же теперь совершаешь лишние телодвижения? Неужели только затем, чтоб эту бабу приободрить и подготовить к худшему?
Затянул дед свой вещмешок, завел тарахтелку и запрыгал прочь по ухабам. Он уже скрылся из виду, и сизый дымок выхлопа развеялся, а девка все на том же месте стояла и внимательно оглядывалась по сторонам. Отяжелела до крайности — вот-вот сынок наружу запросится, — однако тело напряжено, руки на пушках: в любой момент ко всему готова — хоть стрелять, хоть бежать, хоть падать мордой в пыль.
Не иначе, почуяла неладное. Мое присутствие то есть… Я ей за это еще один балл добавил. Будущая мамуля нравилась мне все больше. Не знаю, кто там ее обрюхатил, но по материнской линии просматривалась славная наследственность.
Заметить меня она не могла (я же все-таки ночник), но смотрела в мою сторону, будто увидала тень скрытой угрозы. Лицо скорбное, губы сжаты, в глазах мечутся плененные черти. Да, непростой клиент на этот раз мне попался…
Наконец она поняла, что ни черта не высмотрит, забралась в свой автобус, и начала железка со двора выбираться. Я заторопился вниз, чтоб успеть приготовить собственный транспорт. Он был надежно припрятан и хорошо замаскирован — даже ушлые бродяги ничего не заметили, когда устраивали себе ночлег. В моем деле маскировка — это половина успеха. А теперь от дохляка зависела другая половина.
Дохляком я зову его отнюдь не за слабосильность. Наоборот, он не ведает усталости; другим неприятностям тоже не подвержен, и при этом даст фору любой тачке. Просто от него… как бы помягче выразиться… попахивает немного, вот. Вторая неделя пошла уже, как я его на ноги поставил, и, думаю, суток пять он еще побегает. Пока мослы отваливаться не начнут.
В общем, я спустился в пакгауз, к которому от самых заводских ворот вела пара рельсовых путей. Тут была устроена угольная яма и, соответственно, темень стояла как в утробе у крота. Я даже очечки свои снял. Присмотрелся — мои обереги лежат нетронутыми. Конечно — кто ж в такую дыру без крайней надобности сунется?
Чирикнул я словечко тайное; глядь — зашевелилась в углу угольная куча, и начал с растущего горба осыпаться антрацит. Дохляк мой сперва на колени встал, а затем и утвердился на всех четырех копытах.
Такой урод, что с непривычки и с перепугу помереть можно! Глаза гнойной пленкой затянуты, но они ему и без пользы — он моими гляделками теперь «смотрит». Шкура кое-где лохмотьями обвисает; от гривы и хвоста только отдельные волосины остались; губы отвалились, и оттого усмехается дохляк постоянно — страшнее, чем сама Костлявая.
Но мне он нравится. Пить, жрать не просит, не дышит даже; где поставишь, там и стоит без единого движения; где положишь с вечера, там с утра и найдешь. Удобнее транспорта, чем дохляки, я не знаю, хотя с малолетства множество железных тарахтелок и живых лошадок в моих руках перебывало. А насчет разной заразы трупной я не опасаюсь — не берет она ночников, зараза эта. К запаху мы тем более привычные…