Скала стояла на берегу горной реки. Ее шум, звон и грохот я услышал позже. Когда я подошел к скале, солнце вышло из-за туч. Стало совсем светло, и, взглянув, я увидел на скале незаконченный рисунок, силуэт бегущего оленя. Была изображена его передняя часть, задняя же только обозначена едва заметной линией. Передо мной было изображение необычайной живости и силы, словно кто-то недавно побывавший здесь остановил мгновение, заставив его ждать себя. Еще местами не обсохла краска — смесь охры с жиром. Нагнувшись, я увидел выдолбленную из камня чашку с остатками незасохшей охры, а также тонкую длинную кисть — пучок кабаньей щетины, привязанной к палочке.
Дикое и нелепое желание возникло во мне, дерзкое и жалкое, как мысль вора, возомнившего себя способным украсть Джиоконду из Лувра. Мне страстно захотелось закончить незаконченное, завершить незавершенное и к созданию неведомого гения прибавить частицу своей посредственности, дописав не дописанную на скале фреску.
Лихорадочным движением я схватил кисть, обмакнул ее в охру и прикоснулся своей немощной мыслью к идее гения, сумевшего запечатлеть страсть, бег, радость и испуг самой жизни.
Неосознанное чувство заставило меня оглянуться. В двух шагах от меня, всего в двух шагах стоял дикарь, одетый в оленью шкуру, может сам художник, и смотрел на то, что я творил.
Всего два шага отделяло меня от небытия, от пропасти без дна, в которую толкал я сам себя. Даже человечнейший из людей великий Рембрандт, увидя, как посредственность портит создание его сверхмощной силы, охваченный неистовым гневом, способен был бы, вероятно, убить навязавшего ему себя в соавторы. Но в двух шагах от меня стоял не мудрый Рембрандт и не кроткий Боттичелли, а первобытный человек с копьем в руке. Я весь сжался, уже обреченный, и мысленно считал мгновения, отделявшие меня от конца. Но первобытный художник не торопился. Я видел его лицо, изумленное и ужасное, прекрасное лицо юноши, представителя не только своей личной молодости и свежести, но и в сто крат более мощной юности, юности самого бытия, еще недавно взглянувшего на мир и только начавшего понимать его.
Охотник сделал широкий шаг и положил ладонь на мое плечо. Улыбка преобразила его строгое мужественное лицо, детская милая улыбка. Затем он показал на фреску. Взглянув, я не поверил себе. Завершенное изображение вдруг ожило, олень рванулся — весь испуг и трепет… Мое прикосновение к чужой мысли, полной красоты и силы, не испортило ее. Отнюдь.
И сам первобытный художник признал это своей детской улыбкой, своей ладонью, лежавшей на моем плече.
Мы стояли рядом и смотрели на изображение бегущего оленя. Мое плечо чувствовало тепло и приятную тяжесть ладош охотника.
Мы стояли рядом, как братья. Нас соединяло вместе нечто более близкое, чем кровное родство, единство мысли, воплотившейся теперь уже в общем рисунке.
5
Я уже упоминал о том, что на семнадцатом этаже прозрачного дома по Гаррисон-авеню, где раньше была нейрофизиологическая лаборатория, теперь зубоврачебный кабинет. Там священнодействовали зубные врачи и, тихо и монотонно бормоча, вгрызались в живую кость бормашины. А где же пребывал он, мистер Мефисто, лысый и жеманный бог, враждебный всякому шарлатанству?
Никто ничего о нем не знал, даже лифтер, бойкий, знающий все на свете мальчишка-негр.
— Он творил чудеса? — переспросил, меня лифтер, — Самые настоящие чудеса, господин? Нет, такого на свете не бывает. Чудес нет, я за это ручаюсь. Я тут работаю три года.
— А до зубоврачебного кабинета тут что было? — допытывался я.
— Контора одной фирмы. И очень недолго это помещение снимал какой-то чудак. Он давал советы неудачникам, как им жить. Потом он сбежал. Нет, нет! Он не был старым, скорей наоборот.
Так ничего не узнав, я ушел домой. Я искал того человека, который совершил чудо, дав мне возможность познать всю сладость и горечь изменившего свое направление времени. Я искал его со смутной надеждой, что он вернет меня туда к скале, в первобытный, юный и мощный мир, где остался юноша охотник.
А жизнь между тем шла, обыденная жизнь семидесятых годов XX века. Я не читал, что писали обо мне газеты. Обычно читала вслух Клара.
Меня называли феноменом. Искусствоведы и журналисты сравнивали меня с Брейгелем-старшим. Одни уверяли, что я был сильнее и оригинальнее Брейгеля, другие склонялись к тому, что Брейгель мне не уступал. В голосе моей жены Клары, когда она читала, чувствовалась насмешка и надо мной, и над искусствоведами, и даже над Брейгелем-старшим.
— Чья же я жена, — спрашивала она меня, — твоя или этого самого Брейгеля-старшего, который проживал, кажется, в семнадцатом веке?
— В шестнадцатом, — поправлял я.