— Знаем мы, какие у вас разрешения, — оборвал грубо надзиратель. — Сказано тебе: политическим передачи нет.
— Я хочу видеть начальника тюрьмы.
— Подождешь, — спокойно захлопнул надзиратель тюремную калитку. — У меня от вашего брата целый день отбою нет.
Валя твердо решила повидать начальника тюрьмы сегодня же. В этой толпе ожидающих, связанных общим горем, она даже почувствовала себя несколько крепче. У всех свое горе, все его мужественно переносят, не она одна. Какая-то женщина тихо рассказывала, как погиб ее муж в первый же день занятия Екатеринбурга, — его расстреляли вместе с тремястами захваченными красноармейцами. Теперь она принесла передачу сыну, который тоже, может быть, не вернется назад. Высокий, сухой, седой священник, стоя с корзинкой продуктов, стыдливо прятался от людей в уголок тюремной ниши. Про него рассказывали, что, будучи в молодости черносотенцем, он громил в проповедях крамольников, и вот теперь, на старости лет, ему приходится воровски приносить передачу сыну, который арестован за то, что служил в канцелярии какого-то советского учреждения.
Ни слез, ни жалоб не слышно в толпе. Очевидно, горе закалило этих людей, и только в глазах у каждого можно было прочесть невеселые думы.
Калитка открылась, и из нее вышел сам начальник тюрьмы. Валя воспользовалась случаем и сунула ему в руку записку. Он внимательно прочел, что-то написал на обороте и попросил Шатрову зайти в контору. Там ей выдали разрешение на долгожданную передачу, и надзиратель, приготовившийся еще раз выругать назойливую посетительницу, посмотрев на разрешение, молча принял корзину с провизией.
Вечером того же дня к Реброву подсел один из заключенных.
— Товарищ Чистяков, наклонился он к уху Реброва, — они человека ищут, который к большевикам мог бы проехать…
— Кто это они и какого человека? — спросил Ребров.
— Ну, такого, который бы поехал к этим… ну, к большевикам. Там у них заложником мукомол один сидит. Надо, значит, поговорить, нельзя ли выменять на кого… Тут, вишь, внизу по царскому делу две бабы сидят…
— Да я-то тут при чем? — оборвал его Ребров.
— Мне это сказал один тут… — замялся арестант, — я и думал, что ты самый подходящий…
— Самый подходящий под большевистскую пулю, — сказал Ребров. — Нет, ты кого другого попроси, а я от большевиков и так едва ноги унес.
Арестант повертелся еще несколько минут и потом отошел ни с чем.
«Дурака подсадили», — подумал Ребров.
Тюремные дни текли по-прежнему. День был долог от безделья, а когда он уходил, в памяти от него не оставалось никакого следа. Все же вечерами вызывали людей, и они исчезали навсегда. По-прежнему приходили опознаватели.
Раз сам комендант города Долов обходил тюрьму. Обросшего бородой, похудевшего Реброва было трудно узнать. Но, когда после лязга замка камеры Ребров увидел знакомую фигуру, он невольно прижался покрепче к подстилке и, несмотря на окрик «Встать!», пролежал так до ухода Долова, притворяясь спящим. Напрасно надзиратель толкал его сапогом. Он соскочил со своей подстилки, потягиваясь и протирая якобы со сна глаза, когда Долов уже уходил из камеры.
В этот день рано утром ворвался в камеру через решетку окна серый воробышек. Несколько раз он ударился о стекло другого окна и упал на подоконник. Потом неожиданно полетел в глубь камеры, покружился и сел на плечо к шагавшему взад и вперед Реброву. Ребров взял пичугу в руки (по желтым полоскам около клюва видно было, что это еще птенец) и подошел к окну. Одной рукой ухватившись за низ решетки, он потянул свое тело к высокому тюремному окну и высунул на улицу руку с воробьем. Воробей вспорхнул на ближайший тополь. Неожиданный выстрел ошарашил камеру. Ребров отскочил от окна. С мизинца его левой руки капала кровь.
— Сволочи, — невольно выругался он и стал бинтовать тряпкой палец, который был поцарапан куском штукатурки, отбитым от стены пулей. Арестанты сгрудились около него, когда загремел засов. Старший надзиратель с хриплой руганью обрушился на них.
— Выходи вперед! Кто выбросил сверток? Хуже будет. Выходи сам!