Наконец они сдались. Либо поверили нам, либо на них нажала та женщина, которая писала книгу.
Двор был меньше, чем казалось издали. Там с трудом размещались несколько десятков подростков. Нас поставили лицом к ним, и мы тоже замерли в ожидании. У нас было время, чтобы приглядеться к ученикам. Каждый был одет в голубую мешковатую рубашку. Самые старшие сидели в первом ряду, за ними еще несколько рядов из детей помладше. По знаку инструктора, который привел нас туда, мальчики из первого ряда потянулись к лежащим перед ними большим сверткам. Светлые жилеты. Они начали надевать их.
— О чем это он? — спросил меня Фишман.
— Подожди.
— Так о чем же? — повторил он настойчиво.
— Он рассказывает об израильском налете на южный Ливан. В Кане погибли сотни беженцев, местных жителей, младенцев, орудия сровняли город с землей. Он говорит о героической смерти детей, кажется, перечисляет имена тех, кто погиб и стал жертвой в борьбе за свободу своего народа и победу веры. Он называет их мучениками истинной веры. — Я замолчал.
— Что еще?
— Те, кто сидят здесь, являются их последователями, они обязаны пожертвовать собой и присоединиться к сонму мучеников, которых Пророк уже ожидает на небесах.
Тогда-то Адриан и сделал снимок, который потом увидели сыновья моей кузины и назвали страшным. Почем мне знать? Они молоды. Но фотография прекрасная. Сделана в сине-буро-фиолетовых и, ладно, уступим Фишману, зеленоватых тонах. На фоне отверстия (солнца не видно — работа редактора) сосредоточенно сидят юные будущие самоубийцы, счастливые мученики; их лица искажены криком. Слева, немного сгорбившись, сидит высокий учитель в черном одеянии. Когда мы с Фишманом готовили материал для книги и Адриан позволил мне взглянуть на снимок, та картина напомнила мне что-то. В свою очередь, я показал ему репродукцию картины Гойи «Шабаш ведьм».
Они сказали: «Дядя, то, что ты делаешь, — очень важно», а Фишман прикрыл глаза, помолчал с минуту и наконец ответил:
— Я долго не соглашался с тем, что моя работа имеет огромное значение. Однако с некоторых пор я верю, что частная трагедия подвергаемых истязаниям людей и моя личная трагедия, когда я вынужден присутствовать в тех местах, вероятно, все же менее важна, чем послание, содержащееся в моих работах, и реакция, которую они могут вызвать в сытом и довольном мире.
Таков был его ответ. Бурый задал еще один вопрос:
— Значит, люди настолько черствы, что не поверят, если не увидят своими глазами и не будут потрясены увиденным, несмотря на то, что знали об этом раньше?
— Они еще хуже, — ответил он, а я ощутил вкус победы, который почувствовали и те, кто сидел на террасе, а потом налетели тучи, черные, грозовые, и Вальпургия предложила пройти в дом, потому что приближалась буря.
Дома мне приснился сон, что также заслуживает внимания, потому что обычно такого не бывает. Я даже слегка испугался, так как верю в теорию, что, когда люди засыпают, пробуждаются демоны. Мне снилось, что я спал. Во сне я проснулся от ощущения жара. Адского жара. Моя кожа лопнула. Огонь. Волосы мгновенно занялись, а языки пламени обняли меня, словно заботливая мать. Я был ребенком. И заживо горел. Я увидел, как надо мной склонился Фишман, он пытался поднять меня, собственно, о том, что это Адриан, я догадался потому, что у мужчины, который пытался вытащить меня из материнских объятий пламени, отсутствовала верхняя фаланга большого пальца.
На следующее утро я все помнил, у меня даже появилось ощущение, что моя кожа побаливает как у человека, который слишком долго лежал под палящим солнцем. Однако видимых следов не было, так что я просто посчитал, что истории о силе внушения и самовнушения имеют под собой некоторые основания. Однако я чувствовал легкий зуд и поэтому украдкой почесывался.
Я поехал к Фишману. Он сидел на своем огромном диване и читал. Я бросил взгляд на обложку: «Утешение философией» Боэция. Я воспрянул духом.
— Давно ли ты начал читать такие книги? — Я знал, что ему была не по вкусу моя фамильярность, которая в последнее время заметно усилилась.
— Когда-то ее рекомендовал мне твой отец, — неохотно протянул он.
Папа знал, что делал — его уже не было в живых, а я вдруг понял, что приправленная цинизмом уверенность в себе, которой я отличался с некоторого времени, как-то связана с гибелью моих близких, то есть с тем, что их нет и что они не могут контролировать меня (хотя не знаю, делали ли они это когда-нибудь при жизни). Во всяком случае, начиная с того дня, когда прогремевший взрыв унес жизни отца, дяди Фридриха и тети Аделаиды, время перестало тянуться. Все стало происходить словно в два раза быстрее.