Я поежился. Камина в комнате, как, похоже, и во всем доме, не было. Холод пробирал насквозь, не спасали ни рубашка, ни пиджак, ни плащ, вся одежда словно превратилась в ледяную корку, и я едва удерживался от того, чтобы не сплясать зубами джигу.
— Все началось с «Сирен». И если бы не Герберт, на них все бы и закончилось… О, этот юный безумец с горящими глазами… Восторженный поклонник кинематографа. Он меня жутко пугал и притягивал одновременно. Впервые я увидела его на пробах «Сирен». Кажется, он был близким приятелем Рауля, режиссера. Во всяком случае, ему позволялось стоять рядом, опираясь на спинку именного кресла, и взгляд его жадно и удивленно метался между актерами на площадке и киноаппаратом, как будто он пытался постичь это волшебство — как оживает картинка на пленке.
Рауль желал непременно снимать меня, но у продюсеров были свои протеже, и Раулю тогда пришлось пойти на уступки, он сильно зависел от боссов студии. Он покорно отсматривал тех актрисулек, которых ему присылали, но все знали, и актрисульки в первую очередь, что — само собой, он выберет меня. Одна из них оказалась слишком настойчивой. Ну, а я — слишком беспечной. Или — самоуверенной? Мышьяк в кофе — и вуаля! Прямо на съемочной площадке! Вы можете себе представить такую наглость?..
Позже всем сказали, что меня удалось откачать и что — как только оправлюсь — я немедленно приступлю к съемкам. Разумеется, я, а не эта… прошмандовка.
Резкое вульгарное слово в ее увядающих
— Что с ней случилось? Ее признали виновной?
— Официально — нет. Ведь я в некотором роде… осталась жива. Небольшое несварение желудка… Кого в этом обвинишь? Рауль нанял сыщика, чтобы тот незаметно провел внутреннее расследование. Ее вычислили и припугнули так, что про кино ей пришлось забыть, несмотря на высочайшие протекции, и она нашла призвание в заваривании кофе на заправке, ха-ха. А я… Я начала новую жизнь. Благодаря Герберту.
Герберт Уэст. Это имя я слышал уже не впервые, но каждый раз меня настигал неодолимый ужас, словно я заносил ногу над головокружительной бездной. И каждый раз тот, кто произносил это имя — вдруг замолкал, словно спохватившись: не выдал ли он случайно великую тайну непосвященным. Может быть, именно это и спасало меня от падения в бездну — как ураганный ветер вдруг внезапно утихает вместо того, чтобы смахнуть тебя, как пылинку, вниз.
Герберт Уэст. О нем нет-нет да упоминали тучные гримерши, жилистые операторы, мальчики, разносящие воду… но не Броуди. Только не Броуди. Только не мой самый верный и точный осведомитель.
— Кто такой Геральд Уэст? — спросил я его однажды. Специально исковеркав имя: дешевая уловка, которая так часто срабатывала с менее умными людьми.
Броуди посмотрел на меня долгим взглядом своих красноватых, вечно воспаленных глаз — и ничего не ответил. Лишь подцепил пальцем и сщелкнул с рукава своего плаща несуществующую пылинку.
— Кто такой Герберт Уэст? — спрашивал я тех, кто имел неосторожность упомянуть в моем присутствии это имя. Спрашивал жадно, чуть ли не хватая за одежду — или же небрежно, будто невзначай, но итог был один: мне не отвечали. Вздрагивали и замолкали, нервно хихикали и уводили разговор в сторону: в любом случае — не отвечали. Герберт Уэст казался мне неуловимым призраком, жутким духом, который ушел куда-то по дороге теней вслед за старым кино — но не покинул этот мир, а притаился где-то и ждет своего часа, чтобы… Чтобы — что? Этого я не знал. И это-то и пугало больше всего.
Под конец я решил считать Герберта Уэста чем-то вроде жупела.
«Жупел, мой дорогой, — прошамкала как-то беззубая старуха, русская эмигрантка первой волны, ради развлечения консультирующая костюмеров фильмов о царской России, — это кипящая сера в аду. И смрад, и жар, и ядовитый туман. А еще — то, что пугает. Что внушает страх и отвращение. И то, чего тебе не избежать. Вот так-то, мой дорогой».
Вот так-то, мой дорогой. Вот так Герберт Уэст казался мне кипящей серой в аду. Источавшей и смрад, и жар, и ядовитый туман. Тем, что внушает страх и отвращение. Тем, чего не избежали многие. И тем, чего не избежать и мне.
— Благодаря Герберту?.. — я задал этот вопрос вскользь, будто случайно, держа карандаш на весу, словно она не сказала ничего особенного. Я записывал, и тут она прервалась, но мне ведь надо довести фразу до конца, а я не знаю, что дальше, она ведь прервалась… Мне стоило невероятных трудов не показать, как я взволнован — и напуган. Словно с ее губ капнуло кипящей серой, и дохнуло смрадом, и опалило жаром, и потянулись липкие пальцы ядовитого тумана.
Она медленно кивнула. Затем вытащила сигарету из мундштука, резким, мужским жестоким жестом вдавила ее в пепельницу, открыла тоненький серебряный портсигар, достала свежую, чуть промасленную сигарету и аккуратно и нежно вставила ее в мундштук. Я следил, завороженный тем, как порхают ее пальцы — как белые кладбищенские мотыльки. Памятуя о том, что она только что рассказала мне о себе, сигаретах Валентино и огне — я решил, что она играет со смертью. Вероятно, так оно и было.
— Герберт… — она вдохнула это имя вместе с первой затяжкой и задержала в себе, выпустив его обратно, окутанное сизым, на этот раз приторно-ягодным, дымом. — О, Герберт… Вы бы прошли мимо него в толпе, даже не обратив внимания. А то и толкнули бы локтем, замешкайся он у вас на пути… Знаете, эти мальчики, которые никак не могут стать мужчинами — невысокие, тонкие, миловидные, светловолосые, голубоглазые… И говорят тихо-тихо… Руди презрительно отзывался о таких голосах: «Как мышки какают».
Она хрипло засмеялась. С каждым смешком внутри нее что-то сипело и словно надламывалось.
— Бедный Руди. Как подумаю, что он большую часть жизни был обречен жить среди какающих мышек — не могу не хохотать. Стоило людям завидеть его — такого красивого, богатого, знаменитого и влиятельного, как у них что-то спирало в зобу, и они начинали говорить умирающими голосами. Руди шел по жизни в грохоте аплодисментов, шелесте купюр, истошных воплей истеричных поклонниц и… шепоте какающих мышек.