Затонувшая земля поднимается вновь

22
18
20
22
24
26
28
30

– Иногда я задумываюсь насчет себя.

Обнаженность этой просьбы до того его ужаснула, что он тут же ушел из кабинета психолога и сел не на тот поезд. Река у Стробери-Хилла и Туикенема то пропадала, то появлялась в поле зрения изгибами идеальной лиричности: плавучие дома со стильно состаренным видом, экзотические деревья с начинающими сворачиваться листьями, странные тонкие участки земли, которые можно было бы назвать парками шириной с коттедж, – проблески денег, словно бликующего на воде света. В вагон Шоу при каждой возможности вторгались западные лондонцы, их компромисс возраста с подростковой одеждой казался чуточку расхлябанным, зато оттенки – выверены до ангстрема[14].

Арнольд Бёклин, швейцарский символист, больше всего известный сновидческими изображениями английского кладбища во Флоренции, написал «Морскую идиллию» довольно поздно в своей жизни. На ней три человека – женщина и два ребенка – распластались на скудном, почти затопленном рифе, где едва умещались втроем; а поблизости из воды поднимался по пояс четвертый – возможно, мужчина, а возможно, неопределенно могущественное существо родом из мифов. Их пребывание на рифе кажется нервным и непрочным, позы – неловкими и напряженными. Женщина, стремясь к мужчине, беспечно позволила младенцу упасть в море; а старший ребенок карликового вида, отклячив ягодицы, огромные из-за какой-то деформации позвоночника, словно пытается оседлать ее сзади.

Слишком напряженно для идиллии. Сероватую палитру, необычную анатомию пронизывало ощущение сумбура – неудавшейся аллегории. Шоу заснул с мыслями о взволнованной жестикуляции женщины, об улыбчивом, но на удивление безответном выражении на лице мужской фигуры; его сны заполнились как человеческими, так и морскими звуками. В два ночи зазвонил телефон. На том конце провода прочистили горло.

– Тим? – спросил Шоу. – Алло?

Когда никто не ответил, он решил зайти в соседнюю комнату и поговорить начистоту.

Со второго этажа слабо доносилась музыка. Лестничная клетка впитала жар дня, и он повис под потолочным окном, густея от дрожжевых ароматов с пивоварни через дорогу. Смутно вспомнив суд над Патриком Ридом, видевшим, как зеленые дети растут всюду, куда бы он ни ссал, Шоу вошел в туалет и пару минут изучал чашу унитаза. Ничего. Он все равно смыл, потом посмотрелся в зеркало над раковиной. Год назад он бы не узнал человека, которого обнаружил там теперь.

Дверь Тима Суонна, тяжелая от противопожарного покрытия и разболтанная на скрипучей петле, стояла незапертой. Внутри горел свет. Шоу встал подальше из-за брезгливости, которую не мог ни скрыть, ни подавить, и окликнул.

– Тим? Эй? Тим, ты там?

В комнате было пусто, хотя казалось, что в воздухе еще растворяются десятилетия жизни разных съемщиков, словно маслянистый осадок в воде: процесс, непрерывный с 1750-х, подпитываемый бесконечностью человеческой нужды. На голых половицах отпечатались в виде неровных темных пятен повседневные предметы – кресло с подлокотниками, односпальная кровать, возможно, газовая плита. Вот и все. Тима не было. Возможно, он вообще здесь не жил, а только за чем-то заходил. Шоу, готовый в это поверить, подошел к окну и поднял желтую хлопковую занавеску. На противоположном тротуаре в сторону Мортлейка уходили двое беседующих мужчин, их большие и прозрачные тени падали на стены пивоварни от поздневечернего городского свечения, которое, хоть и не в силах развеять тьму, разливалось как будто сразу со всех сторон. В остальном Уорф-Террас не сильно отличалась от обычной точки зрения Шоу. Он ожидал чего-то большего.

В углу стояли несколько убитых картонных коробок. Он без интереса их прошерстил – почти сразу обнаружил под каким-то компьютерным хламом, запутавшимся в собственных проводах, три папки «Истлайт», надписанных «Открывая ритуалы», «Морт Лейк» и «Наши отношения с городами суши» соответственно.

Первая была набита старыми чеками и железнодорожными билетами; во второй находилось что-то вроде дневника, набранного с одинарным пробелом на печатной бумаге; третья, резко пахнущая кумином (а под ним – чем-то еще, что Шоу так и не опознал, хотя заподозрил «Викс Вапораб»), оказалась пустой. Он вывалил билеты и поворошил их на полу – Вустер, Лестер, Грэнтем, Регби. Снова Грэнтем, потом «Бирмингем-Централ». Поездки по Мидленду, уходящие в прошлое на двадцать лет, а то и больше. Шоу наобум пролистал дневник, пока не открыл на случайном месте: «После этого мы наблюдали, как существо уверенно вошло в Барнсский пруд, ни разу не задержавшись и не дрогнув, исчезнув под поверхностью. И все же глубина в пруду не превышала полуметра». На полях кто-то добавил: «Когда они говорят „под водой“, следует понимать, что говорят они не в традиционном смысле. Возможно, так они позволяют себе, насколько могут, сказать что-то еще».

Узнав стиль подачи по «Путешествиям наших генов», Шоу пропустил несколько страниц, потом еще; тут его так внезапно застигло врасплох собственное имя, что секунду-две он не осознавал, что увидел, и потом пришлось отлистать назад. «Бедняга Шоу! – гласил дневник. – Вынужденный верить, что он ни во что не верит, из-за того, что может найти в себе единственную веру – единственное глубокое утешение, – с которой не смеет расстаться: он всегда был одним из нас. Насколько же его внимание посвящено поддержанию иллюзии, будто все с ним происходящее невозможно испытать полностью – лишь запомнить и позже истолковать в качестве символа. Его сознание действует не в полную силу, так что ему остается работать только с бесконечным возвращением подавленного».

Тут все в комнате словно пошатнулось, накренилось друг к другу. В воздухе были слабый объективный вздох – звук, что могли бы издать неодушевленные предметы, если бы расслабились, – запах пыли. Шоу встал на колени и закрыл глаза, стараясь дышать, как он надеялся, размеренно. Чувствуя только клаустрофобную отрешенность, какое-то ожидание, словно кто-то наблюдает, когда он что-нибудь скажет или сделает – или поймет, что надо сказать или сделать, – Шоу схватил первое, что подвернулось под руку, и вывалился из комнаты, захлопнув за собой дверь. Воздух в его комнате казался тошнотворным и густым. Он опустил глаза на руки и обнаружил, что взял два ребристых викторианских флакончика и открытку с Линкольнским собором в 1971 году, где с обратной стороны было нацарапано: «Шкатулка, найденная в великих египетских руинах». Снова звонил его домашний.

– Пошел ты, – сказал он трубке. – Пошли вы все.

Он запер дверь, включил весь свет в подъезде и с грохотом спустился на Уорф-Террас, ни разу не беспокоясь, что кого-то потревожил.

Три часа: плоская ночь без звезд, только капелька луны цвета рыбьей чешуи, пара облаков, влажность скорее валенсийская, чем лондонская. Темза поднялась. Шоу шел вниз по течению, пока не пересек реку в Барнсе и не вернулся по северному берегу назад, между жилыми домами и илом, между потемневшими пабами и стенами садов в Стрэнд-он-зе-Грине, туда, где вдоль набережной и у острова Оливера бурлит черная вода, и минут через сорок пять добрался до офиса. Там он нашел не Тима, а Энни, развалившуюся в офисном кресле спиной к двери, с головой под странным углом, словно голова недавно завалилась набок и слишком отяжелела, чтобы ее поднять. Энни уставилась на карту своего брата, приколотую на свое законное место на стене над столом.

Шоу тронул ее за плечо.

– Энни?

Нет ответа.