Она представляла себе мать: как она одна на втором этаже разглядывает пересекающиеся линии на ладони; включает в спальне свет в три ночи, чтобы выписать один из любимых стихов, «Мир» Руперта Брука; строчит в абсурдном блокнотике почерком усталым, торопливым и со стороны – малость инфантильным. Или, например, осторожно разглаживает фотографию с собой и отцом официантки, которую хранила сложенной в своей хитроумной комбинации сумочки и кошелька. Тогда фотография, предполагала Виктория, была еще не такой выцветшей. В рассеянном свечении бара за спинами фигур по-прежнему можно было разглядеть третью – побелевшую и засвеченную, ростом выше их обоих, – хотя не настолько, чтобы сказать наверняка, мужчина там или женщина.
Без конца вытирая рот, она написала Шоу: «Как вообще можно знать людей? Для меня она была просто старомодной, слишком нервной, чтобы жить, причем задолго до ее брака или моего рождения. Из-за этого я на нее так злилась, что даже не пошла на похороны».
Она села на кровать и уставилась на половицы между ног.
Гадала, чем он занят на Рождество, и думала ему позвонить и предложить приехать, и даже уже взяла трубку. Но что сказать человеку, которого видишь раз в месяц? «Просто быстренько звоню тебе между сдачей крови и стрижкой. О, бог знает. Бирмингем или еще где». Вместо этого она наблюдала, как пишет: «Я так устала». И – сама того не ожидая: «Зима в незнакомом доме! Все эти годы я была готова убить за такое место. Я даже не понимаю толком, что имею в виду».
Хоть она вдруг занервничала из-за мысли о сне, все же уснула.
Проснувшись – ото сна, в котором ее кто-то звал, – она обнаружила, что вышла луна и прекратился дождь; она не знала, который час. Спустилась и села за кухонным столом, накинув кардиган на плечи, думая, приготовить себе что-нибудь поесть или просто пойти обратно спать. Включила радио, но новости были так себе. Было два часа ночи, и, хоть она чувствовала весь город вокруг, на улице стояла тишина. За два-три дня до Рождества все-таки ждешь какие-никакие празднования. Она пила чай, когда услышала, как голос недалеко за спиной произносит:
– Вита?
Она выглянула в сад, где на верхней лужайке косо лежала тень розовой арки от лунного света. Там стоял силуэт. Спиной к дому. Она постучала по стеклу.
– Уходите! – крикнула она. – Что вы там делаете! – Но сама и так уже знала. Силуэт встал в полуобороте, затем, словно не двигаясь, приблизился к арке и поднял руку, коснулся двух-трех робких зимних бутонов, повернув при этом белое лицо к Виктории. Силуэт ждал ее.
– Не смей! – крикнула Виктория. Снова постучала по окну, выбежала к задней двери и рассерженно выглянула. Сперва сад показался пустым. Уже не тем, чем был. Снаружи было теплее, чем в доме. Так тепло, что почти как в июле. Так тепло, что если бы она вышла, то куртка и ботинки не понадобились бы. Луна озарила розовую арку, – словно слишком маленькую, слишком далекую, слишком похожую на картинку в книжке.
– Подь, Вита, – подозвал силуэт мягким коварным голосом.
Вот он пригибается под аркой; а вот он уже снова на лужайке, и все снова вытягивается слишком далеко, и тени на траве слишком длинные. Смены перспективы выглядели текучими, органичными, не требующими усилий, словно Виктория обрела новый способ смотреть на мир. В то же время они были столь же разрушительными и преображающими, как не требующие усилий рвота и горячка при болезни.
– Подь, девочка.
– Это ты, Перл? – окликнула Виктория. – Это ты?
Лужайка напоминала зеленый пруд в летнюю ночь. Не слишком большая, не слишком маленькая; и выглядела как поверхность, по которой нельзя ходить. Гладиолусы по соседству с огромным алтеем и благоухающим ночью левкоем изгибались над гладкой почвой, словно росли из воды. Несмотря на дома по бокам, на Викторию нахлынуло такое чувство уединения, что ей было легко почти полностью раздеться.
– Вита! – позвал голос. – Виктория!
Лужайка под розовой аркой начала сгущаться, плескаться и изгибаться. Залоснилась. Плотно бликовала под лунным светом: теперь Виктория слышала, как за аркой тихо шумит вода. Там проблесками мелькали стрекозы, которые охотились над травой! Не задумываясь – но и нисколько не торопясь, – она разделась до конца и, ни разу не оглянувшись, опустилась в лужайку и поплыла к другой стороне, где села под аркой на протертые и скользкие ступени в ароматах роз и левкоя, слушала воду, ненадолго всмотревшись в нижний сад и в сгущающуюся тьму.
– Вот что случилось с моей матерью? – спросила она у ожидающего силуэта мягко, почти печально. Задумалась обо всем прекрасном, что утратит, но и обо всем, что может обрести; и спустилась по ступеням.
– Те, кто желает быть чистым, – произнес голос, – да будут чистыми.
В конце концов Виктория услышала, как сама сказала: «Отправь меня в воду», – а потом – ничего.