Для него не было послушания без полного подчинения воли и даже суждения приказам и указаниям настоятеля: именно к этому, к недостаточности простого их исполнения, возвращается он снова и снова. В 1547 г. Поланко, снова вернувшийся к своим обязанностям секретаря, пишет Араосу, чтобы ввести его в курс дел римской общины. В связи со стремлением Игнатия не принимать никого «непригодного к нашему Институту», он в первую очередь говорит именно об этом: «Всякое упорство в привязанностях, косность суждения и своеволие, пусть даже восполненные другими, положительными, качествами, нельзя терпеть в этом доме, где, имея даже множество возможностей удовлетворять свое стремление к бедности и умерщвлять многочисленные себялюбивые склонности, можно найти еще больше возможностей упражняться в покорности воли и суждения и вообще во всем, что касается послушания»[166]. Разумеется, в качестве мотивов такого послушания Игнатий не забывает подчеркнуть, в особенности в своем классическом письме, такие традиционные доводы, как уверенность и умножение заслуг. Однако глубинная причина того, что он настоятельно требует от человека всецелого, всеохватного подчинения, заключается в следующем: это подчинение есть одновременно непременное условие совершенного служения Богу и упражнения в самой полной, самой трудной, самой ценной форме самоотречения, которая до самых глубоких корней поражает себялюбие, соперничающее в душе с Богом.
Посему как в «Мемориале» Гонсалвиша, так и в переписке на каждом шагу встречаются примеры суровых порицаний и строгих наказаний, которыми святой карал самых видных своих учеников за всякое легкое несовершенство в послушании. 28 февраля 1555 г. Гонсалвиш отмечает: «Вчера и позавчера отец Поланко, который замещает нашего отца, так же как и министр [сам Гонсалвиш] и другие священники получили выговор за маленьким столиком по распоряжению повара за то, что намереваясь отобедать в коллегии, не предупредили его». И объясняет: «Это наш отец велел повару самостоятельно наложить и исполнить это наказание»[167]. 22 апреля об отъезде Поланко и Диего де Гусмана в Лоретто говорится следующее: «Перед отбытием отец предписал дону Диего суровое наказание самобичеванием, которое заменил впоследствии порицанием со стороны Хуана Филиппо. Причина же состояла в том, что он настоятельно требовал этого паломничества, в то время как должен был просто предложить его и выказать свою склонность к нему»[168].
Эти примеры, которые были подобраны довольно случайно и которые можно было бы умножить, являют нам другой способ Игнатия воспитывать в своих сыновьях полное самоотречение, столь ему желанное, способ, которым Игнатий широко пользовался: частое применение публичных порицаний и наказаний, налагаемых за нарушения, зачастую незначительные, обычай, нас изумляющий, как он изумлял, а порой, как мы знаем, даже возмущал не одного вновь прибывшего в дом Санта-Мария делла Страда[169]. Порой, в особенности людям, которым доверял и в чьей неколебимой добродетели был уверен, Игнатий сам делал строгие выговоры, обращаясь с ними «без всякого почтения и даже жестко и с суровыми порицаниями»[170]. Однажды на глазах у Рибаденейры, обсуждая важный вопрос с Лаинесом, который вел себя несколько настойчивее, чем нужно, Игнатий сказал: «Тогда берите Общество и управляйте им сами!» – отчего бедный Лаинес замолчал и смирился[171]. И Рибаденейра говорит нам, что в последний год своей жизни Игнатий, всецело признавая, что никому Общество не обязано столь многим, как Лаинесу, обращался с ним так сурово, что, как он признался Рибаденейре, такое обращение порой удручает его так, что он обращался к Господу нашему и говорил: «Господи, что я такого сделал Обществу, что этот святой так со мной обращается?». Игнатий же, объясняет Рибаденейра, хотел тем самым сделать его святым и подготовить к должности генерала: «Тем, кто был в добродетели еще младенец, заключает он, – Игнатий давал молоко; тем, кто преуспел более, – хлеб с коркой; что же до совершенных, то с ними он обращался еще строже, дабы заставить их быстрее устремляться к совершенству»[172].
Чаще, однако, эти порицания назначались в форме
Таким образом, бесспорно, что у Игнатия есть осознанная и хорошо продуманная система подготовки, варьирующаяся в зависимости от способностей каждого: «Хорошо заметно, – отмечает Камара, – что в порицаниях отец
В Упражнениях, в размышлении «О двух хоругвях», дорога к смирению в широком понимании этого слова, к смирению, которое отождествляется с отречением от всякого себялюбия и ведет ко всем добродетелям, та «истинная жизнь», которой учил Христос, ясно показана как путь действенной любви, требующей сначала нищеты, потом унижения и бесславия. Весь опыт руководства убедил Игнатия, что подлинно действенное средство, позволяющее привести душу к этому решающему моменту, состоит в
Все в том же ярком свете мы должны рассматривать – если хотим правильно понять их – и такие обычаи, как полное раскрытие совести перед настоятелем, взаимное обличение изъянов и прочие дела в том же роде, которым Игнатий отводил важную роль в подготовке своих сыновей. Разумеется, он сознает те отрицательные следствия, которые они могут за собой повлечь, и не преуменьшает их важности: выше мы видели пример того, с какой осторожностью относился он к раскрытию чьих-либо прегрешений или изъянов. Но для него выше всех соображений сохранности чьей-либо чести стояло освобождение от всех уз себялюбия, к которому нужно прийти любой ценой, дабы осуществить то совершенное служение Богу, ради которого мы готовы все принять с любовью.
Впрочем, те, кто окружает Игнатия, не заблуждаются относительно смысла и действенности этих жестких обычаев. Гонсалвишу да Камаре представляется, что при наличии самой малости доброй воли невозможно не преуспеть много с таким учителем – столь действенны применяемые им средства. «И эти обычные его средства таковы: испытание совести, молитва, корректоры
Кроме того, из некоторых признаний святого со всей очевидностью следует, что эта строгость в ответ на легкие нарушения, это ревностное стремление безжалостно искоренять малейшие изъяны рождались в нем также от живого ощущения собственной роли настоятеля: в молодом монашеском ордене, чувствовал он, необходимо создать атмосферу героической щедрости самоотречения, всецелого совершенства служения. Потом никогда не поздно будет смягчить все то, что может показаться в этих требованиях чрезмерным для общей массы монашествующих. «Сначала один совершает пустяк, потом другой добавляет к нему что-то свое, и так, что вначале было терпимо, становится невыносимым», – вот как оправдывал он суровую епитимью, наложенную на четверых отцов римской коллегии, за то что те взяли с собой еду при посещении семи церквей[177]. Сам он, прежде чем построить часть стены на вилле, хотел тщательно проверить вместе с Камарой, не приуготовит ли это путь будущему ослаблению бедности.
Применение средств подготовки
Но где, скажем мы, во всем этом отводится место божественной благодати? Разве это не просто аскетизм? В своей собственной духовной жизни св. Игнатий не забывает главнейшей роли благодати. После сказанного о глубоко мистическом характере этой жизни это совершенно ясно. Теперь мы даже заранее можем быть уверены, что он не забудет о ней и как руководитель и воспитатель душ. И в самом деле, если он мало побуждает к долгим молитвам, то без конца внушает своим ученикам необходимость непрестанных обращений к Богу, близости к Богу даже в гуще дел, неустанно вспоминает о первенстве духовных и благодатных дел во всем. Как только он встречается с более или менее значительной трудностью, более или менее сложным вопросом, он сразу прибегает именно к молитве, дабы обрести свет и благодать. При этом он также просит о молитве других людей, а также совершает мессы сам и просит других, прежде чем принять какое-либо решение. Поэтому как в переписке, так и в Конституциях так часто повторяется выражение «рассудить во Господе», «как представится во Господе». Эти похожие друг на друга выражения на каждой странице завершают приказы и указания или служат им оговорками: Игнатий велит сделать нечто, «если только по обращении к Господу в молитве не будет сочтено во Господе, что ради вящего служения и вящей славы Божией лучше будет поступить иначе». Например, желая узнать, к чему чувствует склонность кто-то из его подчиненных (при условии безразличия воли), он, по словам Гонсалвишада Камары[178], поступал так: «Он поручал ему сотворить молитву или совершить мессу, потом ответить письменно на три вопроса: готов ли он отправиться туда, куда пошлет его послушание; чувствует ли склонность туда отправиться; если бы он был свободен, то что бы выбрал». Заметим, что Игнатий делает упор, прежде всего, на молитве, творимой для обретения ясности
Таким образом, в заметках тех, кто мог наблюдать поведение святого, как и в его собственных указаниях, упор делается на участии человека, на усилиях, которые тот должен приложить, на средствах, которые он должен применить. Но это, я думаю, следствие того чувства практического реализма, которое мы в нем уже отмечали: он замечает, что чаще всего людям не хватает не обращения к молитве, но мужества прилагать те усилия и выносить тот тяжкий труд, каких требует каждодневная борьба с самим собой. Дело не в нехватке благодати, недостаточном ее обилии или недостаточной ее силе. Дело в нас, ибо мы недостаточно мужественны и упорны в своем содействии благодати. Вот почему Игнатий, привыкший устремляться прямо к самому главному и имевший дело с душами, уже посвященными в молитвенную жизнь и не забывающими обращаться к Богу, сосредотачивает свои увещевания на необходимости этих личных усилий.
Было бы, впрочем, полным заблуждением рассматривать этот суровый и трудный аспект игнатианской формации обособленно, в отрыве не только от божественной помощи, позволяющей принимать ее мужественно и радостно, но и от всей атмосферы любви, доброты, деликатности, широты кругозора, поощрения начинаний, в которой совершались эти искусы, епитимьи, испытания совести и порицания.
На самом деле товарищи и ученики горячо любили Игнатия: известны излияния Ксаверия в письмах, написанных из глубин Востока; известно, что он проливал слезы, перечитывая в письмах своего «единственного отца» изъявления любви к нему. Известно также, как страстно все, например, Канизий, жаждали счастья пожить, хотя бы немного, вблизи от него, у него на глазах, под его непосредственным руководством. Нужно добавить, что Игнатий искал этой любви, внимательно следя за тем, чтобы не утрачивать сердечной близости со своими подчиненными. Мы даже удивляемся, видя, как он систематически отдает неприятные распоряжения через других. Отец наш, говорит Гонсалвиш, «всегда более склоняется к любви, до такой степени, что кажется, он весь любовь; кроме того, он так любим всеми, что в Обществе не сыскать человека, который не питал бы к нему великой любви и не ощущал себя горячо любимым. Эту любовь питает многое: 1) великое радушие отца; 2) его великая забота о здоровье каждого; 3) у отца есть обычай никогда не сообщать самостоятельно те вещи, которые могут вызвать у подчиненного злость, но передавать их всегда через другого, чтобы подчиненный не подумал, что они исходят от него; напротив, то, что должно доставить удовольствие, отец делает сам»[180]. И в другом месте: «Желая сделать кому-либо замечание, он просит об этом кого-нибудь другого, чтобы не утратить любовь порицаемого»[181]. Это, очевидно, следует понимать как обобщение: ведь мы видели, что, когда речь шла о людях, в которых он был уверен, таких, как Лаинес или Надаль, Игнатий без колебаний самостоятельно делал им самые болезненные упреки. Тем не менее эта его забота знаменательна: он, без сомнения, считал, что при подготовке монашествующих, по крайней мере, тех, чье призвание окрепло еще не полностью, им не так опасно испытывать досаду на посредника, как потерять любовь и доверие к своему главному настоятелю.
Впрочем, в этой любви к подчиненным, глубокой и мужественной, не было ничего напускного и поддельного. Нужно было видеть его материнскую нежность к больным, к молодым послушникам, поступающим в Санта-Мария делла Страда: всем известна его снисходительность, можно сказать, почти мягкость к шалостям Рибаденейры, но это не единственный пример; в заметках Гонсалвиша приводится много других. Особенно ярко сказывается любовь Игнатия в его отношении к искушаемым: «Сегодня [22 января], – говорит нам Гонсалвиш, – отец позвал искушаемого брата и провел с ним два часа, чтобы уговорить его признаться, почему он хочет уйти; и, подозревая, что речь идет о каком-то грехе, совершенном в миру, отец рассказал ему часть своей собственной жизни и даже то дурное, что совершил, чтобы избавить его от стыда, и тогда он действительно открыл причину своего искушения (которая была пустяковой) отцу, который уверял его, что не пойдет есть, пока ее не узнает»[182]. Отметив разнообразие средств, которые применял святой, чтобы добиться от своих сыновей преуспеяния в добродетели, Рибаденейра также[183] прибавляет: «Но главным среди них было покорение их сердец сладчайшей и нежнейшей отцовской любовью, ибо он и вправду был нежным и любящим отцом всем своим сыновьям… Он с великим радушием и чудесной благосклонностью принимал всех своих подчиненных, когда те приходили к нему… Он никогда не допускал ни одного обидного или колкого слова в адрес тех, кого исправлял… Он был очень внимателен к доброму имени всех своих подчиненных, всегда говоря о них хорошо, являя свое доброе мнение о каждом, не раскрывая ничьих прегрешений, помимо случаев крайней необходимости, когда был вынужден с кем-то посоветоваться… Он сурово наказывал тех, кто плохо говорил о своих братьях… Если кто-то ощущал искушение или испытание какой-либо бурной страстью, он поддерживал его с невероятным терпением, пока тот не приходил в себя и не осознавал происходящее… Он навсегда предавал забвению те ошибки, которые его подчиненные признавали и открывали ему с полным доверием: в этом его деликатность и отеческая доброта были воистину невероятны: можно было быть уверенным, что ни в его словах, ни в его делах, ни в его отношении, ни в его сердце не осталось даже следа, даже воспоминания об этих ошибках – словно их никогда и не было… Он проявлял великую заботу о здоровье и утешении каждого из своих подопечных… Его любовь проявлялась в том, что он не возлагал на своих сыновей большего, чем они с легкостью могли вынести, а также в том доверии, какое он выказывал тем, кому поручал важные дела, предоставляя им полную свободу действий, полагаясь на их ответственность и позволяя им действовать по своим способностям, к советам же своим он прибавлял: на месте вы лучше увидите, что надлежит делать».
Мы видим в этих последних словах его доброту и деликатность, которые уже подчеркивали. Игнатий желает глубоко знать тех, кем должен руководить: отсюда и то значение, какое он придает, как на практике, так и позднее, в Конституциях, открытию совести, сыновнему доверию к настоятелям, от которых у подчиненных не должно быть секретов. Причина этого требования не столько в деловой пользе этого совершенного знания, сколько в стремлении к личной безопасности и благу того, кого можно было, познав до глубины, направить в соответствии с его возможностями, не рискуя подвергнуть его опасностям или трудностям, превышающим его силы. Он хвалит и одобряет тех, у кого нет иной склонности, кроме склонности к послушанию, таких, «как Надаль, который на днях письменно заявил, когда речь зашла о том, чтобы он отправился в Лоретто, что склоняется лишь к тому, чтобы ни к чему не склоняться», или Манар, или Ферран, о котором он никогда не мог узнать, к чему он склоняется более. Но со своей стороны он стремится узнать как можно точнее естественные склонности каждого, чтобы в большей мере учитывать их в своих поручениях. «От всех, – говорил он, – я жажду полного безразличия; затем, при условии послушания и самоотречения со стороны подчиненных, я с радостью следую их склонностям»[184]. Отсюда также его обычай после прегрешения не назначать наказание виновному, но предлагать ему выбрать его самому – и даже смягчать его, если оно казалось Игнатию чрезмерно суровым[185]. Отсюда также, в вопросе телесных дел самоумерщвления и смирения, его стремление, чтобы каждый сам предлагал их для себя, и нежелание назначать дела такого рода силой авторитета. Хотя, впрочем, он очень щедро дозволял их в тех случаях, когда это не угрожало ни святости, ни назидательности, и очень восхвалял святые безумства
Столь же деликатно подходит он и к разоблачению иллюзий, и к предостережению от всевозможных пристрастий даже к чему-то очень хорошему. Мы уже видели, как он отнесся к стремлению Овьедо жить в уединении; в письме Адрианссенсу, человеку, пребывавшему в тесном единении с Богом и написавшему прекрасную книгу о божественных внушениях, он велел написать, что «ждать внутреннего побуждения, которое бы его подтолкнуло [кдействию], как кажется, не подобает, из-за [опасности] иллюзий и искушения Бога»[187]. Что он думал о видениях и знамениях благоговения, таких, как слезы, мы также уже рассматривали в связи с тем, какое место занимали эти дары в его собственной жизни. Последний штрих: в 1554 г. все тот же Адрианссенс советуется с ним по поводу одного своего монашествующего, страдающего по ночам от одержимости и нападений дьявола. 24 июля, поскольку Игнатий болен, Поланко отвечает: «Со многими людьми случаются многие вещи, которые в действительности происходят у них внутри, в их воображении, и которые куда меньше бывают порождены злыми духами, чем определенными естественными страхами или внешними влияниями». 27 сентября Игнатий смог дать совет «не тревожиться, не вставать из-за этих шумов и не терять из-за этого сна: дьявол ни на что не способен без соизволения Божия; если, однако, какие-то из этих страхов вызваны телесной комплекцией, склоняющей к меланхолии, нужно обратиться к врачу»[188].
Тут же упоминает Рибаденейра и широту кругозора Игнатия, не подавлявшего никакую инициативу, предоставлявшего, особенно тем, кого отправлял далеко, свободу принимать решения на месте, изменять даже уже полученные указания в непредвиденных обстоятельствах. Случай Манара типичен[189]. В конце 1554 г. он был направлен в Лоретто в качестве настоятеля, чтобы основать там коллегию, и перед отбытием пошел вместе с товарищами получить благословение Игнатия. Не ожидая более увидеть его на земле, он долго смотрит на него, запоминая его лицо и глаза. В это время Игнатий ничего не говорит, не желая унижать нового настоятеля перед его подчиненными. Но, сочтя излишним это ласковое любопытство Манара, он велит Поланко задержать его, и тот, со своей стороны, велит ему в качестве покаяния каждый день совершать испытание совести на предмет того, не слишком ли он во время разговора сосредоточивал свой взгляд на лице человека, которого должен почитать, а позже творить молитву «Отче наш» или «Радуйся, Мария!», и каждый раз, как будет писать ему (то есть каждую неделю), докладывать, совершал ли он это дело покаяния. Это продолжалось пятнадцать месяцев. Лишь после этого Игнатий велел ему остановиться.
Однако тому же человеку, с которым он обошелся так строго (есть искушение сказать «как с маленьким мальчиком»), на вопрос, какие правила ему следует установить в коллегии, поскольку правила Римской коллегии оказались в условиях Лоретто практически неприменимы, Игнатий отвечает: «Оливерио, поступай согласно тому, что видел здесь, и что внушит тебе помазание [Святого Духа]; сообразуй правила с обстоятельствами, как сможешь». Он спрашивает, как распределить домашние обязанности между общниками: «Оливерио, шей одежду из того, что имеешь; только дай знать, как ты поступил». Манар добавляет: «Однажды мне случилось поступить вопреки приказу, полученному письменно. Я дал ему знать, что поступил так потому, что он представился моему взору и мне показалось, что я слышу его слова: “Поступай, как считаешь нужным, ибо, будь я здесь, я бы велел тебе поступать именно так”». Игнатий отвечает ему, что он сделал хорошо: «Должность вверяет человек, но различение духов дает Бог. Я хочу, чтобы в будущем ты без угрызений совести поступал так, как сочтешь нужным ввиду обстоятельств, лишь бы это не противоречило правилам и указаниям».
Последняя характерная особенность духовной подготовки Игнатия – это смелость испытаний или искусов, которым он подвергает послушников и молодых монашествующих, в сочетании со строгой осмотрительностью, чтобы отвести от них то, что могло бы отвратить их от подлинного духа их призвания. Мы видели[190], что уже в самых первых набросках Конституций, как и в их окончательном тексте, предусмотрено, чтобы кандидаты в члены Общества не только совершали Упражнения и некоторое время исполняли самые скромные домашние обязанности, но еще два месяца служили бедным в «госпиталях» и паломничали пешком, прося подаяния. Это двойное испытание явно напоминает те упражнения в самоотречении, которые совершал Игнатий и его первые товарищи: служение в «госпиталях» и многочисленные странствия в нищете. Эти взгляды на новициат и подготовку монашествующих отличаются большой смелостью и значительной новизной: жизнь в отрыве не только от внешнего мира и его случайностей, но и от прочих членов общины и от старших монашествующих была в новициатах старинных орденов незыблемой традицией и важнейшим условием серьезной формации. Еще сегодня некоторые священники и монашествующие не могут смотреть без искреннего изумления (там, где такие искусы возможны), как послушники-иезуиты по двое, без присмотра, уходят служить в больницах и странствовать дорогами бедных паломников. Если мы вспомним, каковы были тогда «госпитали» и на какие встречи на больших дорогах обрекали себя бедные молодые странники[191], то мы тем более признаем смелость подобного предписания.