Третья сторона

22
18
20
22
24
26
28
30

Он всегда оставался с Юргой до утра, утра, а потом начинал собираться, говорил: «Мне пора, и-мец, на работу», – какая такая работа и в чём она заключается, предпочёл бы не уточнять; Юрга, слава богу, не спрашивала, сонно потягивалась, как кошка, сладко щурилась, бормотала: «И-мец, и-мец, когда же ты будешь спать?» – но не ждала ответа. Ей было всё равно. Он уходил, а она оставалась в спальне, спальне, загромождённой мебелью, цветочными вазами, сундуками, и-мец, статуэтками, погашенными светильниками, устланной коврами, увешенной картинами, которые он не мог рассмотреть в полумраке; кажется, на одной из них было нарисовано море, на другой – цветущий сад, а на третьей – квадраты и треугольники почти неразличимые, черные на чёрном же фоне, он и не различал, просто помнил: эти квадраты и треугольники когда-то очень давно нарисовал он сам. Это больше не имело значения, но при взгляде на невидимые в темноте спальне квадраты и треугольники, он всегда улыбался, словно бы говорил себе – тому, кто когда-то их рисовал – «Привет».

Он уходил от Юрги, и-мец, спускался по лестнице, и где-то между третьим и вторым этажами всегда приходило сладкое, ни с чем не сравнимое ощущение, словно тело понемногу тает, очень медленно, как кусок рафинада, брошенный в умеренно тёплый чай. Впрочем, оно и правда таяло, начинало таять в подъезде и продолжало на улице, тихой, тёмной, тусклой, как синяя вечность, вечность, запорошённой мокрым снегом, когда он уходил от Юрги, всегда наступала зима. Но он, конечно, не мёрз, на улице его оставалось так мало, что некому было мёрзнуть, только идти лёгкой, как снегопад, походкой через этот восхитительный, исполненный красоты и покоя сумрачный предрассветный ад.

А потом наступала осень, осень, тёплая, сладкая, ласковая, золотая, почти безветренный солнечный день, и он снова шёл к Юрге, по улице Балстогес, где клёны, клёны и рельсы, как всегда с цветами, на этот раз с лиловыми и белыми астрами, астрами, смешной куцый букет, такие обычно младшие школьники приносят учительницам первого сентября. В последний момент, уже возле Юргиного подъезда, подобрал несколько алых кленовых листьев, добавил к букету. Уже забыл, как это бывает – делать что-то по собственной воле вместо того, чтобы наблюдать, как оно с тобой случается. Очень необычное ощущение, а-ши, а-ши, скорее мучительное, чем приятное. Но всё равно пусть теперь всегда будет так.

Увидев кленовые листья, листья, Юрга не стала его обнимать, как обычно при встрече, отступила назад, в тёплую темноту коридора, спрятала руки за спину, словно боялась, что он насильно заставит её взять букет. Наконец опомнилась, приветливо улыбнулась: «Борька, я так ждала, а-ши, заходи же скорей!» Но цветы не взяла, не поставила в вазу, пришлось положить их на стол, так что алые кленовые листья оказались прямо в нарисованном океане, а-ши, а-ши, но, конечно, не утонули, не в чем там было тонуть. Юрга смотрела на них, как зачарованная, не отрываясь, наконец сказала: «Надо же, листья, а мне почему-то казалось, уже наступила зима, зима».

Чайник как всегда стоял на огне, огне, но вода в нём не закипала, даже не нагревалась, оставалась холодной, наверное, полчаса, долгие, как самая синяя вечность, вечность, наконец, Юрга сказала: «Это, наверное, потому, что тебе, а-ши, никогда не нравился чай», – и достала откуда-то из темноты очень старую джезву, дешёвую, алюминиевую, теперь таких уже нет даже на барахолках, долго рылась на полках, бормоча: «Где-то здесь, а-ши, оставался кофе, кофе», – и действительно отыскала почти полную пачку арабики, осколок коричной палочки, горошину чёрного перца; вдруг рассмеялась звонко, совсем как раньше: «Твоя взяла!»

Кофе был горек, а-ши, как память о нём, то есть, ровно настолько, чтобы очнуться от его вкуса, как от пощёчины. Давно было пора.

Юрга смотрела на него так внимательно, словно впервые увидела, или наконец-то узнала, или испугалась, что вот-вот перестанет узнавать. Наконец спросила: «Я умерла, это правда?» – и он молча кивнул. Допил горький кофе, поставил чашку, чашку на нарисованный остров Курайти-Кунайти, название которого когда-то придумали вместе, теперь уже, пожалуй, не вспомнить, почему оно тогда казалось настолько смешным.

Молчание становилось невыносимым, тогда он сказал: «Из-за меня». Подумав, добавил: «Я тебя убил. Нечаянно. Просто оттолкнул, но так неудачно, что ты… Неважно. В общем, ты умерла».

«И ты мне теперь мерещишься? – почти беззвучно спросила Юрга. – Потому что я тебя очень любила? А это место – такой специальный рай для несчастных влюблённых дур, которых убили их кавалеры? Спасибо тебе, ты отлично мерещился, я тебе почти верила, верила. Вернее, в тебя. Но знаешь, пожалуй, хватит. Больше не надо. Мне всё надоело, особенно ты, такой хороший, такая неправда. Настоящий Борька не стал бы ходить с цветами. Он давно меня разлюбил».

* * *

Не стал говорить ей: «Я тебе не мерещусь, я тоже умер в тот день, решил, что должен пойти с тобой, раз уж так получилось, потому что если вдруг всё-таки выяснится, что со смертью ничего не кончается, ты испугаешься, натворишь каких-нибудь дел, испортишь себе всю предстоящую вечность, вечность, я тебя знаю, ты великая паникёрша, а значит, надо за тобой присмотреть». Не стал говорить: «Я ни секунды не сомневался, сразу пошёл за тобой, смерть дело серьёзное, промедлений не терпит, я и так, похоже, промазал, оказался не рядом, а где-то ещё; может быть, просто нигде. И теперь хожу к тебе в гости вместо того, чтобы всегда быть рядом, как собирался, но по-моему, лучше уж так, чем никак». Не стал говорить: «Наверное я не могу оставаться рядом с тобой, потому что перед тем, как всё это случилось, я хотел от тебя уйти, очень хотел, больше всего на свете, а ты не пускала, кричала и плакала, проклинала и умоляла, висела на шее, шее, ни вдохнуть не давала, ни выдохнуть, это было невыносимо, поэтому сейчас – так».

Вместо этого он сказал: «Если всё надоело, просто выйди наружу. Сколько можно сидеть взаперти, среди завалов этих твоих красивых, бесполезных, ненужных мёртвых вещей, словно в волшебной лавке, закрытой на вечный обеденный перерыв? Одевайся. Я подожду внизу – настоящий. Тот, который действительно я, такой же мёртвый, как ты, всё честно». И ушёл, не дожидаясь ответа. Пусть решает сама, сама.

Спускаясь по лестнице, больше не таял. И наверное знал, почему стало так, но объяснить словами не смог бы, даже на языке мёртвых; особенно на языке мёртвых, а кроме него теперь не было языков.

Потом долго стоял на улице у подъезда, не днём, не ночью, не утром, не вечером, в сумерках цвета синей, синей, вечности, вечности, среди алых, алых кленовых листьев и белого, белого, белого снега, ни о чём не тревожился, просто ждал Юргу. Очень хотел её обнять.

Вольховский Ры

(из сборника «Сказки Старого Вильнюса VI»)

С Вольховским они не дружили, даже приятелями не были. Просто одноклассники, объединённые общим днём рождения – 22 сентября. В этот день оба приносили в класс конфеты, и их матери заранее договаривались, чтобы не купить одинаковые.

Ещё какое-то время они вместе сидели на уроках черчения, за первой партой: оба были любимчиками преподавательницы, потому что чертили лучше остальных. Он – благодаря многолетним занятиям в художественной школе, где, помимо прочего, учили писать шрифты. Вольховский тоже, вроде бы, занимался в какой-то изостудии, или кружке; он не интересовался. Но пару раз видел на школьных выставках рисунки Вольховского и втайне ему завидовал: рисунки были очень хороши. Было в них особое очарование обманчивой лёгкости, как будто Вольховский не возился с карандашами и красками, а просто взял и наколдовал эти свои простые картинки – дерево на ветру, старика на качелях, лодку с вёслами среди высокой сухой травы.

Краем уха слышал, как взрослые говорили, что у Вольховского «настоящий талант», это звучало гораздо круче, чем просто «способности». Про способности время от времени говорили всем, чтобы не особо гордились успехами: нет никакой заслуги в том, чтобы родиться способным, просто повезло. «Настоящий талант» это, конечно, тоже просто везение, зато очень крупное. Всё равно что найти клад.

Вольховского звали Радек, но по имени его почему-то никто не называл. Только по фамилии, даже учителя. Среди одноклассников он выглядел этаким игрушечным взрослым: малый рост, причёсанные на ровный пробор светлые кудри, прозрачная детская худоба, но лицо всегда оставалось серьёзным и одновременно каким-то отчаянным, как будто Вольховский сейчас поедет стреляться на дуэли, вот только допишет диктант.

Один раз был у Вольховского дома. Вольховский тогда заболел чем-то серьёзным, не ходил в школу целый месяц, и классная руководительница велела его навестить. Квартира у Вольховского оказалась маленькая и тёмная, зато дом стоял возле холма, поэтому получалось интересно: поднимаешься на третий этаж, заходишь в квартиру и обнаруживаешь, что она на самом деле на первом, да таком низком, что подоконники буквально лежат на земле.