— Давай, Колян, подруливай, я все закончил, — сказал он, услыхав в трубке родной голос.
Затем неспешно спрятал мобилу и только тогда позволил себе обернуться назад.
В другом конце темного перехода, в этом Театре Без Луны, в котором он из вечера в вечер играл свою коронную роль, толпились люди.
Его зрители, его почитатели, его жертвы.
Он основательно изучил их, хорошо знал цену их взглядам и улыбкам.
Он не нуждается в сожалении и не прощает насмешек.
Родька развернул кресло к выходу и, сильными руками перебирая колеса, толчками погнал его вверх по наклонному, сделанному специально для инвалидов спуску.
Это было совсем нелегко, но Родька не замечал своих тяжелых усилий. Он счастливо улыбался.
Той самой обаятельной, безотказно действовавшей на прохожих щербатой улыбкой.
Мотылек
Зиму Миша Сулейкин терпеть не мог, она его вгоняла в полнейшую депрессию. Зимой он страдал от двух вещей — от холода и от темноты, причем даже непонятно, от чего больше.
Утром, когда Миша вставал и шел на работу, вокруг было темно и промозгло, и к вечеру, когда он возвращался, было то же самое. Дневного света он зимой вообще почти не видел, поскольку в аппаратной телестудии, в которой он работал, окна отсутствовали напрочь, равно как и в комнате, где сотрудники в середине дня пили чай с печеньем.
Можно было бы, конечно, в выходной пойти прогуляться в парк или поехать за город, встать на лыжи. Но выходные бывали редко, никуда выползать не хотелось, особенно как подумаешь про то, как там, на улице, холодно и что через пару часов стемнеет.
Да и в квартире-то, честно говоря, тоже все время было зябко, особенно в эту зиму хреново топили, батареи еле теплились. Миша периодически не выдерживал, начинал куда-то звонить, ругаться, но все кончалось только большим нервным напряжением и расстройством, наутро проклятые батареи казались еще холоднее, чем накануне.
По вечерам он напяливал на себя по два свитера и, скудно поужинав, поскольку тащиться в магазин по темным сырым улицам совсем не хотелось, уныло сидел, ждал весны, вперившись осоловевшим взглядом в мрачное, заледеневшее окно.
В углу вообще-то стоял телевизор, но включал его Миша Сулейкин крайне редко, хватало того, что на работе был вынужден без конца пялиться на эти безостановочно болтающие какую-то ерунду экраны, окружавшие его там со всех сторон. Тем более ничего хорошего все равно не показывали, какие-то бесконечные однообразные сериалы, на которые у него никогда не хватало терпения.
К матери с отчимом Миша не ездил. Как отселился от них, так с тех пор и не был. Далеко очень, на другой конец города надо ехать, подумать страшно. Хватит того, что его периодически в центр посылали по каким-то делам. Он потом возвращался еле живой. Толкотня, холодина, мерзость.
К тому же чего там делать? Со сводным братом и сестрой у них общего очень мало, слишком большая разница в возрасте. Да и с моложавым отчимом кроме как о лечебной медицине да о теннисе говорить тоже не о чем, а ни то ни другое Мишу нисколько не интересовало.
Настоящий же Мишин отец, некто Вениамин Сулейкин, которого он никогда не видел, жил так далеко, что все равно как его и вообще на свете не было, — где-то в Канаде, в Торонто. Там, говорят, зимой еще хуже, чем в Москве, совсем околеть можно.
И с девушками Миша Сулейкин в зимнее время тоже не встречался. Невыносима была сама мысль о том, что после придется провожать девушку домой, может быть, даже целовать ее на прощание в холодные, как у мертвеца, губы, а потом спешно добираться к себе по сумрачному стылому городу с завывающим в проулках ветром.