Не знаю, по какой причине Институт профилактики не был эвакуирован — очевидно, его признали одним из тех незаменимых научных учреждений, без которых жизнь столицы могла принять нежелательное направление. Так или иначе, он остался в Москве. Директор-статистик был снят, а на его место назначен Андрей, с азартом взявшийся за это запущенное хозяйство.
Вероятно, он сразу нажил врагов, потому что действовал с той беспощадностью, которую я оценила в нем еще в те далекие времена, когда мы боролись с дифтерией в Анзерском посаде. По своей привычке, он скрывал от меня свои неприятности.
Ему удалось многое. В 1942 году институт впервые за много лет выполнил производственный план. Но вот работа остановилась перед загадкой, которую Андрей не мог решить, несмотря на весь свой многолетний опыт.
Такой острой, болезненной неудачи в его жизни еще не бывало! Случались промахи, подчас заметные, но не отражавшиеся на той совокупности черт, которая определяет место человека в обществе и называется «положением». На этот раз было подорвано именно «положение». Эпидемиолог, не сумевший предупредить вспышку заразной болезни в собственном институте, — это было нечто такое уж непочтенное, обидное для самолюбия, вызывающее иронию!
Я не успела до Сталинграда побывать в его институте и теперь просила показать мне лаборатории, виварий — кто знает, быть может, мне и удалось бы найти причину загадочной вспышки. Он решительно отказался: «Не семейное дело». Это была та преувеличенная, высшая принципиальность, которую я называла «святой» и которая раздражала меня.
Он боролся отчаянно, последовательно, не упуская ни одной возможности, даже самой ничтожной. Каждый вечер он писал объяснения, отчеты, и это были великолепные объяснения, объективные отчеты. Он привозил в институт Малышева, Ровинского, Краута, и эти опытнейшие работники должны были признать, что и они не в силах найти причину загадочной вспышки. Это были люди, желавшие помочь ему, поддержать, ободрить. Но были другие — те, которые только и ждали удобной минуты, чтобы толкнуть в спину, отвернуться.
Среди этих недоброжелателей на первое место можно было смело поставить некоего Скрыпаченко, в прошлом одного из учеников Крамова, бывшего заместителя директора института. Это был человек, о котором многозначительно говорили: «Пишет», отнюдь не имея в виду при этом непреодолимую склонность к художественной литературе. Скрыпаченко занимался литературой другого рода, той самой, которая зачастую остается анонимной, разумеется, только по скромности автора. Правда, эта сомнительная безыменность говорила сама за себя — многие произведения Скрыпаченко попадали в корзину для бумаги. Но что-то оставалось — легкое подозрение, оттенок недоверия, тот дым, который «без огня не бывает».
Это был высокий человек с неопределенно-осторожной улыбкой, чуть показывающейся на топких губах. Он всегда ходил в потертом длинном пиджаке, в длинном пальто, придававшем ему сходство с иезуитом, и затхлый запах неуютного, холостого жилья шел от этих плохо сшитых вещей, от носового платка, от всей его извилистой, настораживающей, несимпатичной фигуры.
Говорили, что от него сбежала жена — этому нетрудно было поверить. Что он живет более чем скромно — аскетически, отвешивая домашней работнице продукты на весах и попрекая ее каждой копейкой. У него были узкие, слабые руки с длинными пальцами, и мне подчас представлялось, как он сидит один в полутемной комнате, погруженный в свои отравленные завистью мысли, и слабыми пальцами плетет сети, в которые завтра попадется друг или враг.
С приходом Андрея этот опасный человек должен был уступить свое место опытному эпидемиологу. Скрыпаченко стал заведовать отделом и, разумеется, не простил этого новому директору института.
…Проведя свой первый после болезни рабочий день в институте, голодная, усталая, я вернулась домой, и Андрей не окликнул меня, как обычно, хотя не мог не слышать, что я открыла дверь, вошла, сняла пальто в передней.
— Ты дома?
Он сидел на полу, обхватив колени руками, дверца «пчелки» была открыта, и угли бросали слабый красноватый свет на его лицо, показавшееся мне особенно измученным в эту минуту.
— Что с тобой? Почему ты молчишь?
— И я еще учил тебя, как нужно работать в науке! — с отчаянием сказал он. — Я сердился и доказывал, что ты не права. Лучше бы ты прямо сказала, что я бездарен и что мне не следовало браться за такое сложное дело. Быть может, я бы послушался тебя. А теперь все пропало. Молчи, молчи, не утешай!
В первую минуту я растерялась, потом подсела к нему, обняла, и давно мы не говорили так сердечно, так долго! Куда исчезли его спокойствие, его умение всему найти свое место? Передо мной был расстроенный, усталый человек. Он не судил себя, нет! Просто пришла минута, когда он не мог справиться с собой, и он от всей души отдался этой минуте.
Это было совсем нетрудно — доказать Андрею, что дело совсем не в его бездарности, а в том, что он, в сущности говоря, мало занимался наукой.
— Ты вспомни, что было со мной! Не отмахивайся, пожалуйста! Со свечением я возилась — страшно подумать — три года! А раневой фаг? А крустозин? Сколько раз я думала, что в моих руках средство от самых страшных болезней!
Я успокаивала его и думала: «Полно, да Андрей ли это?» Я целовала его и чувствовала, что вот такой растерянный, не похожий на себя, он почему-то особенно дорог мне и близок.
Позвонили. Я пошла открывать и не поверила глазам, увидев высокую фигуру Скрыпаченко, вежливо улыбающегося, в длинном пальто и облезлой шапке со спущенными ушами.