— Врет.
— А ведь он отчаянный, вы не представляете себе, какой он отчаянный! Так еще и беспокоиться за него каждый час? Ну, нет! Благодарю покорно. Чему вы смеетесь? Скажите, Татьяна Петровна!
— Да нет же! Мне просто стало смешно, потому что Митя точно так же отозвался о вас — отчаянная, неосторожная. Вот что я думаю, дорогая Елизавета Сергеевна: я обещала ему уговорить вас, хотя мне все время казалось, что ехать в экспедицию прямо из госпиталя, после тяжелого ранения — это ошибка, которая может дорого обойтись и вам и ему. Теперь я вижу, что это не ошибка, а безумие. Противочумная экспедиция, да еще за рубежом, в чужой, незнакомой стране, без подготовки… Да он не имеет права брать вас с собой!
Это была минута, когда мне показалось, что Елизавета Сергеевна ждала от меня совсем другого, надеялась, что я стану уговаривать, убеждать ее. Странное выражение мелькнуло на ее взволнованном, побледневшем лице.
— Да, вы правы, — сказала она грустно. — Мы расстанемся надолго, на полгода. Ну что ж! Быть может, это к лучшему. Передайте ему, что я не поеду.
Дверь из ванной комнаты снова приоткрылась.
— Тетечка Лизочка, теперь можно? — жалобно пропищала Катька.
Это уже было однажды: я приехала к Мите и нашла его в тоске, в отчаянье, потрясенного несчастьем, которое заставило его пересмотреть всю свою жизнь. Тогда от него ушла Глафира Сергеевна. В опустевшей, пропахшей табачным дымом комнате он шагал из угла в угол, запахивая измятую пижаму, грустно поглядывал туда и сюда, и в каждом его слове была видна усталость надломленного человека.
Теперь все было совсем иначе — и все-таки, возвращаясь от Елизаветы Сергеевны, я живо представила себе, как Митя, которому тесно в нашей маленькой комнатке, мечется, натыкаясь на стулья и прислушиваясь к каждому скрипу двери, а Андрей сидит на корточках перед «буржуйкой», колет дрова и немного косящими глазами, как всегда, когда он сердит, поглядывает на брата.
Ничуть не бывало! В комнате было холодно и дымно, на столе стояла пустая бутылка и валялся скелет какой-то глубоководной рыбы, а братья лежали валетом на кровати и мирно разговаривали — вспоминали молодость, гимназию, Лопахин. Впрочем, говорил главным образом Андрей, а Митя лишь изредка вставлял два-три слова — и всякий раз с оттенком горечи, которую я не знала, чему приписать — бутылке ли на столе или другой, более серьезной причине? На меня братья не обратили никакого внимания, и только, когда, растопив печку, я полезла под кровать, где у нас был устроен дровяной склад, Митя сонно посмотрел на меня одним глазом.
— А помнишь Саньку? — спрашивал Андрей. Это был учитель математики, и он смешно изобразил его: заморгал и озабоченно почесал подбородок — должно быть, похоже, потому что Митя, несмотря на свое мрачное настроение, так и покатился со смеху.
— Нот, Санька что! — сказал он. — В ваше время это была уже не та гимназия. А помнишь тетку Пульхерию?
И, хохоча, он стал вспоминать какую-то тетку, сестру отца, которая, приехав в Лопахин, потребовала, чтобы ей устроили «красную комнату», и бедная Агния Петровна, заняв под вексель, велела оклеить комнату красными обоями и заказала красный абажур на толстых красных шнурах.
Андрей удивился.
— Позволь, я забыл, почему красную?
И Митя, слегка заплетаясь, объяснил, что у тетки была «отталкивающая внешность», а на красном фоне эта внешность заметно выигрывала, так что в конце концов один ветеринарный врач предложил тетке руку и сердце. Рассказывая эту историю, он внимательно присматривался ко мне, очевидно, не узнавая.
— А, Танечка, это вы? — сказал он и сделал попытку, совершенно безнадежную, сесть на постели. — А мы тут рас… расположились и отдыхаем.
— Я вижу, как вы отдыхаете.
— Да, — гордо сказал Митя. — А что?
— Оставь, разве она понимает? Слушай, а ты помнишь этого, как его… Из восьмого «А»? У него еще была хорошенькая сестра, за которой ухаживал Ванька Зернов?