Одержимый женщинами

22
18
20
22
24
26
28
30

Он почти не взглянул на спящего, а смотрел только на Полину. Сказал ей глухим голосом, полным ярости, в котором слышалось страдание:

– Полина! Но зачем ты это сделала?.. Почему?.. После всего, что я тебе сказал вчера вечером!

И он схватил молодую арлезианку за руки, резко встряхнул, явно чтобы ей сделать больно, а ведь он был недюжинной силы, но в ней взыграла гордость, и она решила дать ему отпор. Она ответила таким же тоном, что-то наподобие сдавленного крика, срывающимся голосом, словно оба они боялись разбудить Кристофа:

– Нет, оставьте меня в покое, старый придурок! Я его люблю!.. Имею право!..

И вырываясь, она колотила сержанта по груди своими кулачками.

– Право на что? – бросил он ей с лицом, перекошенным смертельной яростью. – На эту мерзость? Я-то думал, ты не такая, как все… Не такая! А ты самая обыкновенная! Подстилка!

И тогда он ударил ее. Изо всех сил, своими здоровыми кулачищами, и потом лупил как сумасшедший.

Вырываясь от него, бедняжка попятилась назад, закрываясь руками, она шаталась из стороны в сторону, обливаясь кровью. А потом, даже не вскрикнув, вывалилась в отверстие в стене сарая. Я услышал мягкий стук, когда она упала на землю, это было страшнее всего.

Я был весь мокрый от пота. Дрожал как в лихорадке.

Потрясенный Мадиньо сразу успокоился, дышал он со странным присвистом. Он посмотрел вниз, потом на свои руки, измазанные кровью, посмотрел на Кристофа, лежащего на соломе, сморенного вином и любовью, бесшумно спустился по лестнице и исчез.

Я забился в свое укрытие, дрожа от ужаса, мысли путались, я подождал еще немного, пока он отойдет от фермы, чтобы никто не увидел, как я ухожу, и тоже убежал без оглядки, у меня даже не хватило мужества взглянуть на тело несчастной во дворе.

– Вот что рассказал мне этот сукин сын поляк, – заключила Мишу, – и я долго потом сидела, забыв про петлю на чулке.

А когда он закончил свою историю и сидел здесь, на краю постели, в своих вонючих серо-голубых штанах, проливая крокодиловы слезы, я ткнула его в спину, чтобы растормошить:

– А дальше, черт тебя побери! Что было дальше? Ты, может, потрудишься досказать?

– Дальше? А как тебе кажется? – сказал он, утирая слезы. – Сержант Мадиньо арестовал рядового, отдал под трибунал, и теперь бедняга будет сидеть до конца своих дней в крепости, здесь, напротив. А когда Мадиньо повысили в звании и перевели в Сен-Жюльен, меня сделали капралом и отправили за ним…

Поскольку он снова начал подвывать, замкнулся, как устрица, я соскочила со своего сексодрома, дала ему пощечину прямо по красной роже и закричала:

– Не может быть? И ты ничего не сказал?

– А что я мог сказать? Я побоялся. И до сих пор боюсь. Даже от мысли о том, что Мадиньо может когда-нибудь узнать, что я там был, я сдерживаюсь, чтобы не блевать от страха.

Он воет и воет, и мне его жалко, хотя и хочется обругать, он сам виноват, что трус. Я слышу, как он шепчет, утопая в слезах:

– А потом, кому бы из нас поверили: унтер-офицеру или мне?