Мимо развалин биостанции течет илистый ручей. По красной воде растекается радужная пленка, плывет мелкий мусор, берега покрыты мерзкими бурыми пятнами. На берегу ручья сидит водочистка. На ее рыжей мордочке уже появились седые волоски, но глаза блестят, и хвост все еще гибок. Водочистка нюхает воду. От ручья пахнет руками: мягкими, детскими руками, маленькими пальцами, щекочущими брюшко, — вьются струйки еды, глины, молока. Большими ладонями, — от них вонь белых стен, стеклянных пузырей, острого металла, крови. Узкими жесткими руками, осторожными и почтительными, — лес, дым и снова кровь. Водочистка вылизывает грудку и фыркает на ручей. Так много рук, а кровью не пахло только от тех, самых первых. Или пахло? Водочистка не помнит. Она входит в загаженную воду, шлепает лапами, вертится и бьет хвостом. Алый мех темнеет, вьются крошечные водовороты, и скоро вода вокруг тхака начинает светлеть.
Григорий Панченко
Жан
— Ну живей же!
Я попятился, отступая к стене. Холодно было стоять нагишом, да и неловко, честно-то говоря. В Домреми, помнится, о таком мы не особо задумывались, ну так ведь здесь не полутемная теснотища деревенского дома и не берег пруда за околицей. Да и мы — здесь, сейчас — не «близняшки из Домреми».
Я рыцарь вообще-то! Ну ладно, у нас, господ, это называется «оруженосец», господа мне все объяснили. Но у меня у самого вообще-то есть… то есть был специальный парень, который подавал мне оружие, помогал напяливать латы и подводил боевого коня. А после, когда подъезжали мы к месту боя, этого же коня уводил прочь, потому как сражаться большей частью приходилось за укрепления; так и не выпало мне покамест скакать в атаку, эх! Зато пехотным копьем в схватках орудовал я очень даже изрядно, бился плечом к плечу с самонаидостостоподлинными рыцарями, дважды даже было — впереди всех. За первый из тех случаев меня признал равным себе по отваге сам сеньор де Виньоль; у него прозвание «Ла Гир», но вот на то, чтобы привселюдно именовать его так, у меня отваги как раз и не хватило, ну да пускай, мало у кого хватает…
На осадной лестнице я тоже среди передних был, когда брали мы штурмом бастиду Турель да городишко Жаржо, скверный и колючий, словно еж. Тогда все рыцари, сколько их есть в нашем войске, знай говорили про мое бесстрашие; и все оруженосцы, и солдаты тоже.
Вот только никто из них не знал, что то был я.
— Да скоро ли ты там?!
Молчит, не отвечает. Только что, один раз «Отче наш» прочитать, была слышна какая-то возня, шорох одежды — но вдруг как замерло все на полузвуке. Стою, глаза опустив, с ноги на ногу переминаюсь. Будто посторонний какой, случайный здесь человечишко. Дурак дураком.
И вдруг снова зашелестело. Ну наконец-то. Долгое ли дело — штаны натянуть!
— Не поворачивайся!
Это
Начал я вспоминать, когда еще такой голос слышал — отчего-то вдруг это очень важным показалось, — да так и не припомнил ничего.
Хотя это я загнул: как раз у меня получалось иногда. У меня да у папани. Он точно что-то чувствовал, причем загодя: даже мы с
Себя. Или ИХ.
— Слушай, да сколько можно! Я уже гусиной кожей покрылся, если хочешь знать! Рубаху хоть подай…
— Потерпишь. С Малышом виделся?
Это только меж нас двоих могло быть сказано. В войске-то наши домашние прозвания неведомы, а вот в семье, да и в деревне, «Малыш» — не Пьер, младшенький, но сам я. С тех же тринадцати лет, когда стало ясно, что мы, «близнята из Домреми», даже росточком друг другу остаемся вровень. Впрочем, семья-то пускай, а деревенским сверстникам я за такое именование сразу морду бил, да и пацанве постарше. Сам уже не помню, отчего счел это для себя такой обидой, но сладу со мной не было никакого, даром, что ли, вокруг старины Реми-экоршера[1] с малолетства терся. Правда, как-то раз подстерегли меня за ручьем жуанвильские ребята, втроем на одного — и худо бы пришлось, да только вдруг
(Да забодай меня улитка, ведь тогда я и брякнул, в восторге от нашей удали: дескать, носи ты не девчачье платье, а штаны — эх, и наподдали бы мы всем этим бургиньонам вместе с годоями!