Тогда воздушные шары качались в нагретом воздухе, на женщинах были высокие цветные колпачки со звездами, и так важно было, чтобы за соседним столиком сидели Пушковы, а не Бельские, и чтобы первый бокал шампанского был выпит ровно в полночь, с последним ударом часов.
Теперь в этом зале было по-осеннему сыро, еще не топили, и, должно быть, — подумалось мне, — не будут топить, как прошлой зимой. Пар шел изо рта, люди сидели в пальто и шинелях, с руками, засунутыми в обшлага, с румяно-сизыми лицами и с таким видом, как будто они пришли сюда только для того, чтобы сказать друг другу самое необходимое, то, без чего никак нельзя обойтись.
Начались выступления, очень краткие, видно было, что люди дорожат своим временем и не желают отнимать его у других.
О санитарном состоянии Москвы говорил пожилой санврач из горздрава, и мне понравилось его выступление, хотя речь шла о том, что было очевидно для всех. Но в энергии, с которой он говорил о вывозе мусора и нечистот, было нечто поэтическое, ничуть, впрочем, не мешавшее, а скорее даже помогавшее делу.
Для пенициллинового завода нужны были люди. «Вот бы такого директора», — подумалось мне.
Я спросила у председателя фамилию санврача.
— Рамазанов.
— Как, Рамазанов? Не может быть! Григорий Григорьевич?
Председатель улыбнулся.
— Почему не может быть? Вот именно, Григорий Григорьевич. Замечательный человек. Знаете, сколько ему лет? Шестьдесят четыре.
Я еще раз взглянула на Рамазанова: плотный, широкоплечий, с военной выправкой, серо-седой, с большим решительным ртом, чуть скошенным, по-видимому от рапы. Конечно, это был тот самый санврач, в которого Андрей «влюбился» в Сталинграде и необыкновенную жизнь которого пересказывал в своих письмах.
Я подошла к нему в перерыве.
— Здравствуйте, Григорий Григорьевич.
Он щелкнул каблуками.
— Извините. Не имею чести…
— Мы знакомы, хотя видим друг друга впервые. Давно из Сталинграда?
— Никак нет. — Он отвечал с вежливым недоумением. — Недавно.
— Как Андрей Дмитриевич?
— В добром здоровье. А вы…
— Я его жена.