В начале сорок первого года я уже видел эту выставку. Еще тогда она меня поразила глубиной художественного проникновения во внутренний мир простого человека и силой трогательной любви к трудовым людям вообще. На картинах были изображены персонажи и коллизии, взятые из произведений великого еврейского писателя, но ни одно из этих произведений не казалось иллюстрацией — все они жили собственной, совершенно самостоятельной жизнью и были начисто лишены бескрылой подчиненности своему литературному образцу, как бывает даже в лучших рисунках иллюстративного жанра, когда художник старается лишь объяснить и помочь увидеть прочитанное. Нет, это были художественные акты собственного видения мира и личного отношения к человеческим драмам и комедиям, ставшие под влиянием Толкачева самостоятельным художественным ответом на те же вопросы, которые несколько десятилетий тому назад волновали Шолом-Алейхема.
Картины эти были выставлены перед самым началом войны. Как только грянули первые бомбежки Киева, художник ушел на фронт, чтобы воевать с оружием в руках, а его полотна остались на стенах Клуба писателей в опустевшем Киеве.
Нетрудно представить себе, что с ними произошло. Падкие до чужого добра гитлеровцы вывезли из оккупированных стран немало художественных ценностей. Но вряд ли они стали вывозить картины с этой выставки, несмотря на то что значительность их, несомненно, была ясна даже палачам. Ведь на этих картинах были изображены евреи — больше чем достаточно для того, чтобы всей выставке Зиновия Толкачева оккупанты уготовили свой Бабий Яр. Во всяком случае, оставалось мало надежд на то, что хоть отдельные полотна или рисунки случайно уцелеют…
Опасения оправдались. Многие картины, украденные оккупантами на советской земле, вернулись после победы над фашизмом к своим истинным хозяевам и заняли прежние места на стенах народных музеев. Нашлось и немало полотен, принадлежавших частным лицам, в том числе и художникам. Однако ни один рисунок Толкачева не вернулся в его мастерскую, и, как мы уже отмечали, вполне понятно — почему…
Но художник пришел с войны цел и невредим. В своей солдатской сумке он принес домой потрясающую серию рисунков о Майданеке и Освенциме, которая теперь стала известной не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами.
И вот минуло четверть столетия, и мы снова на выставке, и на стенах висят уже знакомые нам по сорок первому году полотна и рисунки на темы Шолом-Алейхема, как бы воскресшие из небытия. Та же талантливая кисть, те же сцены и лица. Те же размеры картин и тот же оригинальный колорит. Знакомая добрая улыбка и трогательная любовь к простому человеку — искренняя, лишенная даже слабой тени превосходства или милостивой снисходительности. Та же выставка, которую мы видели двадцать пять лет тому назад, но, словно разрушенный мир, снова восставшая из пепла.
История искусства знает не один пример, когда художник повторял свое полотно, создавая новый вариант собственного произведения. Во всех известных случаях в природе существовал оригинал и повторял его автор, как правило, с чисто коммерческой целью. Но, мне кажется, не было такого случая, когда художник повторил бы целый период своей творческой жизни, ушедший безвозвратно, как и сама жизнь. Но если представить себе, что речь идет не об одной и не о пяти, а о многих десятках картин, то сам факт их пересоздания это настоящий подвиг. Такой труд к тому же не мог быть совершен с житейскими целями: тот, кто живет материальными интересами «сегодняшнего дня», не станет искать практической пользы во вчерашнем.
Нет, для того чтобы в таком огромном масштабе снова создать то, что художник уже когда-то создавал, необходимо властное духовное веление, куда более сильное, чем какие бы то ни было практические интересы. И еще одно: такое пересоздание возможно только в случае, если образы и нравственные идеи, питавшие погибшие полотна, настолько незыблемы и сильны, что и четверть столетия не может умалить их незыблемости и силы. Мне кажется, только с этой точки зрения и возможно верно оценить сделанное Толкачевым. Сам факт второго рождения этой большой серии картин является высшей оценкой и для полотен, как явления искусства, и для внутреннего содержания идей, давших им новую жизнь. Ведь если испытание временем лучшее мерило истинной жизненности для уже созданного художественного произведения, то с какой оценкой должно выдержать такое испытание погибшее полотно, чтобы художник не мог не взяться за кисть с целью через четверть столетия создать его снова!
Идеи эти — подлинная человечность и демократизм Шолом-Алейхема, раскрытые с позиций современности. Иллюстратор, покорно идущий за литературным прообразом, не способен создать Тевье Молочника с таким ярким выражением мудрой проницательности, какое вложил в его облик Зиновий Толкачев. Это тот же человек, что и у писателя, но раскрытый с позиций иного гуманизма. И то новое, что увидел в нем художник-коммунист, не оставляет впечатления исторической фальсификации — на полотне тот же Тевье, но увиденный иным глазом, под совершенно новым социальным углом зрения.
То же можно сказать и почти о всех других холстах и рисунках. Читая, например, рассказ о несчастной Рейзеле, видишь перед собой лишь одинокую трагическую судьбу. В образе, созданном Толкачевым, узнаешь уже и шевченковскую Катерину, и многих, многих покинутых любимыми, и образ перерастает в трагедию безответно любящего человека вообще. Это вовсе не значит, что образ, созданный Толкачевым, шире или выше, — перед нами иное качество, результат взгляда с иной позиции, более современной и понятной нам.
Хочется особо отметить своеобразную «шолом-алейхениану» — двадцать один портрет писателя, которыми сопровождает свою выставку Толкачев. Идея подобной множественности уже сама по себе интересна: человек показан почти что в кинематографическом движении. Вместе взятые, портреты создают впечатление удивительного разнообразия, изменчивости чувств и ощущений, выраженных в чертах человеческого лица. Собранные воедино, портреты передают десятки разных душевных состояний и внешних выражений, свойственных писателю большой интеллектуальной живости и глубины. Перед зрителем как бы один портрет человека, но вы видите, насколько он многогранен и сложен, как ярко и своеобычно каждое проявление внутреннего мира, вызванное различными обстоятельствами — может быть, даже в течение каких-нибудь нескольких минут. И здесь уже не играет особенной роли удивительное портретное сходство, мастером которого всегда был Толкачев, потому что перед зрителем возникает более широкий масштаб человеческой сложности, нежели духовная сложность конкретного писателя.
Думается, что эта серия картин важна не только как интересное и значительное явление художественной жизни, — она наталкивает и на общие мысли о нашем искусстве вообще. Как часто, блуждая по страницам книг и выставочных залов, мы с горечью начинаем чувствовать, что перед нами не акты художественного раскрытия, а иллюстрации к явлениям жизни, демонстрирующие лишь более или менее интересный эпизод. Здесь перед нами полотна, которым, как говорится, и сам бог велел быть иллюстрациями, но как далеко уводит нас художник от напрашивающейся эпизодичности в область самостоятельного осмысливания явления — в данном случае литературного, — послужившего лишь поводом для проявления собственного понимания людей. Да и удивительная твердость авторской убежденности, которая только и могла заставить его взяться снова за темы и сюжеты двадцатипятилетней давности, — разве она не назидательна сама по себе? Что и говорить, не часто мы выбираем сюжеты, которые могли бы нас волновать через четверть столетия! Мы иногда садимся за письменный стол или беремся за кисть, прежде чем самим нам становится ясно, что задуманное и есть именно то единственное, которое только и может оправдать наше существование как художников. Поэтому-то иные наши произведения с такой обидной быстротой уходят в прошлое вместе с вызвавшим их жизненным явлением, не оставляя достойной памяти ни о его историческом значении, ни о его житейской глубине…
А ведь одним из главных оправданий существования искусства является его способность раскрыть во всей сложности своеобразие и значительность сегодняшнего дня с целью сделать его предметным уроком для завтрашнего.
О ЗНАТОКАХ И ЭРУДИТАХ
Спор о бесспорном всегда порождает недоумение и даже неловкость: не поймешь — то ли не знают люди, что спор уже состоялся и решение принято, то ли просто появилась потребность спустить полемические пары с целью понизить внутреннее давление. Так или иначе, а на моей памяти уже много раз вспыхивали дискуссии об одном и том же — в частности, о проблемах перевода. И каждый раз появляются новые знатоки (нынче их величают эрудитами), которым все точно известно из соответствующих теорий и которые снова начинают втискивать живую литературную практику в рамки ими же установляемых канонов.
Не потому ли это происходит, что художественное творчество не подчиняется теоретической узде, а создатели теорий не могут с этим примириться и каждый раз повторяют свои бесплодные попытки в надежде, что на сей раз им все же удастся его обуздать?
Между тем пора бы уже понять, что теория перевода, например, принципиально отличается от других научных теорий хотя бы уже тем, что у нее совершенно иное происхождение. Это физики или химики могут вычислить наперед и точно указать путь, по которому следует идти искателям неизвестных еще молекулярных частиц или химических элементов. А в искусстве наоборот: теория здесь возникает только в результате обобщения творческой практики, то есть идет не впереди художника, а вослед за ним и поэтому не может ему диктовать и предписывать правила творческого поведения.
Мне кажется, что неразберихе, порождающей до сих пор все новые и новые споры на темы переводческого искусства, в значительной мере способствует существование в рамках Союза писателей независимых друг от друга секций поэтов и переводчиков. До их создания всеми была почти единодушно и покорно принята знаменитая формула В. А. Жуковского, определявшая место переводчиков в прозе и стихах. Нынче эту классическую формулу уже употреблять небезопасно, так как рискуешь нарваться на организованный отпор целой секции Союза писателей, которую изречение Жуковского может оскорбить, а это, как говорится, чревато…