На краю небытия. Философические повести и эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

Он посмотрел на меня с сомнением:

«Ну не хочешь говорить – не надо. Дело твое. Все равно я тебя уважаю. Вздрогнем еще?! Инга, да и ты выпей».

«Да, – сказала она, выпив свою порцию, – мы тобой гордимся!»

Они пошли в свою комнату, я двинулся к своей. Засунул ключ в скважину замка, как вдруг отворилась входная дверь. Я на секунду замер, чтобы посмотреть, кто идет.

Эрик

Дверь отворилась, и, к моему удивлению, я увидел два знакомых лица. Одно интеллигентное, с немного скошенной на левую сторону физиономией, чисто выбритое. Это был Адик, по дружбе ко мне натравивший на меня мальчиков из детского сада, стрелявший из духовушки по прохожим и пугавший меня в Тимирязевском парке кровавым дуплом и пр. Не Сатана, но мелкий бес, являвшийся мне по временам. И как-то он оказывался близок с разными моими знакомцами. И во втором я вдруг узнал ночного гробокопателя – Эрика: густые черные волосы лежали на голове, как кепка, бледное лицо с не очень русскими чертами. «Вот, – сказал Эрик, – человек с человеком всегда сойдутся. Рано или поздно. Даугул я. Как и мой отец. Ха-ха!» Я удивленно поглядел на него: «Не понял, как вы сюда-то попали?» Адик подошел ко мне, обнял за плечи: «Да что ты, Вовкин, неужели человек к отцу зайти не может?» Посмотрев на него в упор, я буркнул: «Кончай байду нести, какой отец?» Эрик вдруг сдвинул меня рукой от двери: «Я здесь жил, когда тебя и в помине не было. Эрнест Яковлевич – мой отец, ты успел с ним познакомиться? Вот к нему и иду. Не пустой иду», – он расстегнул куртку и вытащил из внутреннего кармана бутылку дешевой водки. За ними юлил мелкий гаденыш – художник Сим, вроде шакала при большом волке.

Мой друг Андрей Кистяковский, переводя роман Толкиена «Властелин колец», назвал трусливых и злобных чудовищ-оборотней волколаки, сказав, что почерпнул слово из словаря Даля. Из любопытства я посмотрел. Андрей описался, пропустив букву Д. У Даля было похожее, но другое слово – волкодлаки. В слове волКОДЛАки звучит бандитское «кодла». Я сказал переводчику об этом. Но книга уже была в печати, и исправлять он не стал. Но слово из словаря Даля я запомнил. Эрик словно был иллюстрацией волкодлака: волчья челюсть, мрачные глазки, детство среди бандитов, труслив и зол. Вспомнив кладбище и могилу, ночного упыря, хотевшего вроде бы помочь нам с отцом, а потом вдруг исчезнувшего, я ощутил невольный холодок вдоль позвоночника.

«Здрасьте, Эрнест Яковлевич! Вот сына вашего привел и соседа! – распахнул дверь Адик. – Чтоб не потерялись. Ха-ха! А от меня китайский подарочек, я ведь опять был в Китае, думал, вас всех позабавить». Он достал из портфеля крупную бутылку зеленого стекла, в которой плавала, извиваясь, змейка, склоняя головку то направо, то налево. «Гадина, но яд уже ушел, только острота осталась». Сам влез в настенный шкаф, достал зеленые стаканы, аккуратно налил туда змеиной водки, три блюдца, три вилки, затем сходил на кухню и принес из холодильника пол-литровую банку соленых огурцов, раскляклых – на любителя. «Змей, он остроту дружбе придает, так китайцы считают. А может, и не считают, может, я сам придумал, врать не буду. Но хорошо придумал. А?» Эрнест молча проглотил змеиной отравы, заел огурцом: «И откуда ты такой взялся?» – «Болтун!» – сказал Эрик. Эрнест Яковлевич поправил: «У нас в Испании таких называли negro hablador, “черный болтун” или дурной глаз». Адик хихикнул и присел своей толстой жабьей задницей на стул: «Меня в детстве кто чертиком звал, кто гадюкой. А я простой пацан. Только с высшим образованием».

«Хватит болтать, – сказал Эрик, – давай еще по одной змеюке. Ты ведь, отец, как говорил про землю, где мы живем: Москва на болоте стоит, не жнет и не сеет, а хлебушко имеет. Хлебушко для нас другие сеют, мужики, – последнее слово он произнес с презрением, тоном блатного, – но ты и в лагере не сеял, кажется. А болота были?..» Эрнест промолчал, а Эрик не отставал: «А соседи как? Я их не видел. Только вот Вована, он тоже теперь твой сосед? Ты, дед, соседскую бабу еще не щупал? Молодая хоть? Дает или дразнится?» Я смутился, Эрик перегнулся через стол, хлопнул меня по плечу: «Чего морщишься? Дед у нас боец был. И лагерь его не утихомирил. Юбки когда мог, то все задирал». Дед приосанился, хотя мизантропия его не оставляла: «Мне моя старуха изменяла, но я прощал. Да и сам был тоже – спуску, кому надо, не давал. А не расходились, потому что семья. Они, нынешние, все поменяли. Флаг трехцветный над Кремлем. Скоро царя поставят. Всюду его славят. Я согласен: не надо было расстреливать. Но забывают, что царь был кровавый. Что девятого января расстрелял рабочих, что на Лене тоже был расстрел. Казаки рубили шашками тех, кто хотел жить получше. А сами были привилегированные, землю имели, посторонних прогоняли, от податей были освобождены. А мы все эти семьдесят лет ругаем, что плохо было. С киркой и лопатой горбились. Какие заводы построили, где ничего не было. Москву построили – две прежних Москвы в ней уместятся. И все было, видите ли, плохо! Вот попадете теперь в капитализм – узнаете!»

Он протянул руку, приоткрыл шкафчик, быстро схватил пару тараканов и забросил их в террариум. Агамы мигом сжамкали насекомых. Дед усмехнулся: «Как учил нас товарищ Сталин, в хорошем хозяйстве все должно в дело идти. Не то что нынешние, только о своем пузе и радеют. Вот сынок мой мог бы, так давно на меня настучал бы и комнату мою получил».

Эрнест Яковлевич Даугул

Эрик огромной ладонью хлопнул отца по плечу: «Что-то тебе лагерная выучка на пользу не пошла. То хвалишь Сталина, то нынешнюю власть хаешь. А свояки-то твои ворами в законе были, и никто на них не донес. Даже и при Сталине. Вот ты был враг народа, а они вообще мимо вашей власти прошли. Так что хватит, дед, антиправительственную пропаганду здесь разводить. Мало, что ли, отбаландил, снова баланды захотел? Мы-то не донесем, не ссы!»

«Ты хуже таракана», – угрюмо сказал дед.

«Может быть, а ящерам своим меня все равно не скормишь. Вот ты слесарь высшего разряда, без тебя завод не обойдется. А я зато инженер, ни хрена не работаю и получаю поболе твоего. И девки мне всегда с охотой дают, как с твоей Клавкой мы вместе на каток ходили, и я ее щупал, сколько раз она со мной спала, пока после смерти матери к тебе, отец, в койку залезла».

«Ну не груби отцу, Эрик, – возразил Адик. – Давайте о детстве вспомним. Помните, вы все меня Дуремаром-дурачком дразнили за то, что я всюду с сачком в болотах наших лягушек и головастиков ловил. Как мой дед-академик злился, когда я суп из головастиков себе готовил! Это лучше и слаще всякой девки!»

А я сидел и странные мысли-видения шевелились в моем мозгу. Я ведь знал неплохо этот двор, этот микрорайон. Рядом с нашим домом стоял одноэтажный деревянный домик на две семьи, в одной из них жила моя первая любовь Танечка, светлоглазая, курносенькая, очень милая, чистила мое пальто, когда я в лужу свалился. А ее милая мама одобрительно улыбалась: «Вот и же женишок у нашей Танюшки». Жили мы все небогато, даже наша профессорская семейка, но все же мне доставались иногда апельсины и зефир, которые я тут же тащил своей подружке, она сидела на лавочке, болтала ножками в ботиночках с калошами и иногда отламывала дольку апельсина и давала мне. Съев апельсин, она закусывала зефиром и бежала в сени своего домика, выносила кружку с водой, набранную из ведра, стоявшего на лавке в сенях. И поила меня, как героя-генерала из песни.

Один раз только нарушил нашу идиллию Серега, ее брат фабричный, как-то вышедший утром с похмелья и выливший на себя ведро воды, встряхнув и покрутив головой, он обратил внимание и на нас, мелкоту, ей одиннадцать, хотя уже грудки нарисовались, мне было уже четырнадцать, но чувствовал я себя маленьким еще. Он подошел к нам, приподнял Таньку, смачно поцеловал в губы и похлопал ее по оформившейся попе. Потом спросил: «Что, не трахались еще?

Пора уже, не дети. Ну, Вовка профессорский внучек, но из бедных, он тебя небось даже не полапал как следует. Вон Адик из его дома тебе уже в писю, что надо, засовывал, жезл свой то есть, при тебе мне рассказывал, а ты только хихикала да и посасывала его потом, сам видел». Я сидел то красный, то белый, то зеленый. Потом вскочил и выскочил за калитку. Танька кричала: «Зачем врешь?!» – и била брата кулачками, побежала за мной, но я уже влетел на свой третий этаж и дверь ей не открыл. И больше с ней по возможности не общался. Но помнил всю жизнь. До сих пор помню.

Сидя за столом у Эрнеста, после слов Адика о девичьей сладости я невольно вспомнил эту историю. А Адик словно почувствовал мои мысли и сказал: «Знаешь, эти лягушоночки из простонародья ужасно эротичны, я бы даже сказал – сексуальны. Они так ножки раскидывают, прямо как у цыпленка-табака. Танюшка, твоя дворовая подружка, которую ты так и не оприходовал, она ножки удивительно сладко раскидывала. Ладно, Вован, не сердись. Ты же ее не брал, так что и обижаться не на что. Хотя нам, из рода королевских жабов, жа-бов-принцев, все позволено. Сидишь на камешке и все вокруг себя видишь, а лягушонки перед тобой скачут, себя показывают. А наши профессорские, особенно дочки академиков, те вообще наглые были. Ты вот, Вован, Машку, дочку академика Форматорова, помнишь? Та никого не стеснялась».

Помнил я ее смутно, высокая, черноволосая с накрашенными красными толстыми губами и лошадиным хвостом на голове, как было тогда модно. Ноги были толстые. Училась в одном классе с Адиком. Переспала со всеми мальчишками из класса. От одного к другому передавала себя. Ходил рассказ, как ее мать, Анна Фридриховна, застала Адика в постели с дочерью; тот, судорожно натягивая трусы одной рукой, другую протянул Машкиной матери, при этом от неожиданности сполз в щель между стеной и кроватью, как таракан, и из щели вежливо пробормотал: «Гутен морген, Анна Фридриховна! Мы тут с Машей немецким занимаемся». И та вдруг похвалила его: «Хороший мальчик! Другие бог знает чего хотят от моей девочки, а ты ей в иностранном языке помогаешь! Не то что эти жабы, другие мальчики». А Адик, вспоминая эту историю, вдруг хихикнул: «А кто кого трахал – поди разбери. Как вцепится – приходилось ухи крутить, чтобы от себя оторвать!» Сим пронзительным голоском захихикал.