На краю небытия. Философические повести и эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

Я как-то странно посмотрел вдруг на знакомый текст. Конечно, Тургенев не метафизик, но многое фиксировал, что не видели более философические авторы. Если принять, что живое существо вселенной пронизывают общие токи и что случается в одном телесном состоянии, реализуется в другом, то «Антропологический принцип в философии» Чернышевского прав, все живое едино. Я вспомнил, как легко дающих девушек с «пониженной социальной ответственностью» Адик называл лягушками. А нигилист Базаров, в сущности, насиловал лягушек, распластывал и ковырялся в них. Но не делали ли люди то же самое друг с другом? Достаточно вспомнить, что творили с женщинами в ГУЛАГе. Как говорил Эрнест Яковлевич: «Охранники с женщинами в лагере очень безобразничали. И никто за них заступиться не мог». Он был прав. Поэтому и висит в воздухе ощущение насилия и нежити.

Уложив дочку, мы поговорили о Тургеневе, о необходимости книжных полок, книги лежали стопками на полу. Кларина сказала, что внизу, в мебельном она видела застекленные полки, которые можно поставить одну на другую, и цвет приличный, светлый. Утром отправились в мебельный, купили. Директор сказал, что донести их и поставить как следует поможет их рабочий.

«Эй, Витек, – крикнул он, – помоги. Они тебе заплатят».

Подошел малый в грязной рубахе со странно светлыми глазами и руками в порезах и мозолях (заметил, когда он укладывал на тележку запакованные полки). Так я познакомился с новым персонажем моего повествования. Он легко переносил полки, но ставил их не очень-то аккуратно, разбил пару стекол. Я сунул руку в карман, оказалось, что я не рассчитал, и деньги кончились при покупке полок.

«Не переживай, – сказал он, положив мне руку на плечо, – завтра стекла заменю, тогда и деньги отдашь».

Он ушел, хлопнув входной дверью. На хлопок вышел Эрнест Яковлевич с монтировкой в руках: «Держу у порога своей комнаты на всякий случай. Дверь не запираю. Если тебе понадобится, заходи и бери. Смотри – у порога около шкафа. А сейчас просто не понял, кто это так грубо дверью хлопнул. Вот и вышел». Я поблагодарил деда, но сказал, что не хотел бы этим пользоваться, не в моих правилах.

«А ты что, до сих пор на луне жил?» – спросил Эрнест.

Вспомнив его двенадцатилетний гулаговский лагерь, я промолчал, подумав, что не уверен, смогу ли я монтировкой ударить по голове рвущегося в квартиру. Эрнест смог бы, это было ясно. Только с сыном совладать он не мог. Может, чувствовал почему-то вину перед ним за то, что в период его взросления он был то на войне, то в лагере. Его жена оказалась сестрой бандитов. Эрик был выше отца, шире в плечах, даже красивый, если не считать появлявшегося временами волчьего бандитского выражения на лице. Он шпынял отца, что он уехал в Испанию, бросив семью, поэтому он может считать себя как бы из испанских детей. «Думаешь, – говорил он, – я таким здоровым вырос на твоем продаттестате? Это пока ты в армии был, хоть что-то шло, а потом вообще ты в лагере отсиживался, пока мы здесь выживали». Кого-то он мне напоминал из прошлой жизни, из какого-то жизненного эпизода, но я не напрягался. Не до того было. Он рассказывал, что мать во время Великой Отечественной войны, когда Москва пухла с голоду, питалась всем свежим, что деньги хранила в наволочках, награбленное. Сам он питался черной икрой, когда Москва голодала, потому и вырос такой здоровый. Своего сына бросил, не общался, сын в свою очередь оставил жену с дочкой. Вообще, взгляд у Эрика был такой, словно он тебя не видит или видит, но как-то со стороны, взгляд бандита, который так и не стал бандитом.

Сын выживает отца с этого света

Эрик всегда приходил к отцу с бутылкой спиртного весьма сомнительного качества, паленой водкой, паленкой, что хуже бормотухи.

Эрик был здоровый кабан, но и ему бывало тяжело от этих напитков. Так они подтравливались раз от раза, пока дед не траванулся как следует. Думали, что ослепнет. Несколько дней ничего не видел, носил даже на глазах повязку. Потом зрение немного вернулось, но работу слесаря с высокоточными инструментами пришлось бросить. Так что сын выступил в роли своего рода нежити, сам не жил, пил да и отца лишил его жизни. И Эрнест с того момента находился как бы посередке, не жил и не умирал. Читать тоже уже не мог, только телевизор временами смотрел. Сидел на кровати и смотрел, только чай пил с бубликами. А с Эриком все же продолжал спиртное употреблять. Поздними вечерами ходил на Маленковскую – станцию электричек неподалеку от нас, на краю Сокольников.

И повторял все время:

«Подыхать пора. Стар стал. Совсем стар. Ночью хотел на станцию идти. Сходил. Да электрички редко ходят».

«Зачем?»

«Лечь под нее. Хватит уже. Пожил. Кашель замучил. Совсем плохо сплю. Я ведь в Испании видел Кумскую Сивиллу, а мальчишки ее спрашивали: “Чего ты хочешь, Сивилла?” А она ответила: “Хочу умереть”. Вот и я хочу».

Я поразился, как не раз поражался его неожиданной образованности, но не нашелся, что сказать.

А однажды, когда он шел в туалет, вдруг остановился, держась за стенку, но все же не устоял, сполз на пол. И наложил в штаны. Лежал на полу и плакал. Услышала его Кларина, выскочила из нашей комнаты, увидела, что произошло, и крикнула меня, а я в тот момент открывал входную дверь: «Что случилось? Что с Эрнестом Яковлевичем?»

«Не задавай вопросов, не время. Помоги».

«Перенесем в его комнату?»

«Да, но вначале сними аккуратно с него пижамные штаны и трусы. Отнеси их в ванную. Только не испачкайся. Положи в таз и возвращайся».