Мое горло болит так, как будто может разорваться, если я не пролью несколько слез. Мне хочется свернуться калачиком на папиной груди и позволить ему утешить меня тоже, но вместо этого я кладу руку на свое горло и сжимаю. Я контролирую ситуацию, даже если не могу контролировать Джессику. Невозможно заботиться о других, если не можешь держать себя в руках. Почему она этого не понимает? Если бы она взяла себя в руки, мы могли бы придумать другой план. Ученые каждый день создают новые лекарства – нам просто нужно поискать свежую информацию.
Но моя сестра лишь плачет.
Меня бросает в жар, становится душно, и хочется выйти из комнаты.
– Мне так жаль, папуля, – бормочет Джессика ему в грудь.
– Все в порядке, – уверяет он. Но это не так. Все знают, что это не так.
Я отступаю к двери, но тут папа окликает меня по имени. Он все еще обнимает Джессику, но смотрит на меня через ее плечо.
– Нарисуешь мне картину? – просит он.
Я стараюсь не съеживаться и киваю. Папа уже сотни раз обращался ко мне с этой просьбой: иногда, когда чувствовал, что мне нужно отвлечься, иногда, когда ему нужно было отвлечься, а иногда просто для развлечения.
Но он не знает, что прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я что-нибудь рисовала.
Я направляюсь в свою спальню, вытаскиваю из-под кровати набор художественных принадлежностей и смахиваю с него тонкий слой пыли. Достав свой альбом для рисования, я открываю первую страницу – пейзаж леса за нашим домом, выполненный углем, без ярких мелков или акварели, которые я обычно предпочитаю. Затенение настолько сильное, что я едва могу различить силуэты деревьев. Похоже, будто я нарисовала полночь, а не полдень, как на самом деле. Но я делала это сразу после того, как папа заболел, и не могла остановиться. Тени обычно формируют картину, оживляют ее, а избыток теней погружает ее во тьму. Я перелистываю на следующую страницу и на следующую, но все рисунки одинаковые – клубок теней и боли. Дальше они пусты. Я больше не могла рисовать. Эскизы не позволили бы мне солгать о том, что я чувствовала.
Я достаю старый альбом для рисования, но все страницы оттуда уже вырваны и отданы папе в попытке притвориться, что все в порядке. В попытке показать ему, что я все еще могу рисовать с той же радостью, что и раньше.
Невинная ложь – это нормально, особенно та, которая вызывает улыбку на папином лице, но у меня закончились старые рисунки, и мне отчаянно не хочется знать, что произойдет, если я сейчас попробую взяться за карандаш.
Я запихиваю все обратно под кровать и направляюсь по коридору в кабинет, который делят мои родители. С одной стороны – мамин совершенно белый письменный стол с единственной хромированной лампой на нем и календарем, занимающим стену над столом. С другой стороны – папино чудовище из красного дерева, которое он нашел на гаражной распродаже, потому что ему нравятся подержанные вещи с историей. Мне тоже – они рассказывают о чем-то, как картины. На стене над папиным столом, вокруг постеров с фильмами, прикреплено около двадцати моих рисунков – от портрета нашей семьи, который я, должно быть, сделала в дошкольном возрасте, и где мы больше похожи на деревья, чем на людей, до изображения Лестата, которое я подарила папе на день рождения в прошлом году. Я знаю, что некоторые из моих рисунков еще припрятаны в ящике папиного стола, и подумываю о том, чтобы вытащить один и передарить, но не хочу рисковать, на случай если папа вспомнит рисунок и разоблачит меня.
Вместо этого поворачиваюсь к маминому столу. Не то чтобы я никогда не дарила ей рисунки – она просто не любит беспорядок. Я выдвигаю нижний ящик и роюсь в мягких листах документов, пока пальцы не натыкаются на текстуру настоящей бумаги – такой, которая хранит в себе все воспоминания. Я достаю акварель с изображением сиреневой розы, которую подарила маме пару лет назад. Рисунок немного простоват, но мама действительно могла бы повесить его на стену, если бы это было больше в ее стиле. Самое смешное – папа так любит твердить о том, что мама когда-то была потрясающей художницей, но бросила рисование, когда поступила в юридическую школу. Однажды я попросила маму дать посмотреть некоторые из ее работ, но она замолчала и сказала, что не хранит их. У нее нет на это времени, потому что есть настоящая работа.
Мама отнюдь не в восторге от того, что осенью я пойду в художественную школу – то есть собираюсь пойти, если к тому времени снова смогу рисовать. Возможно, мамино желание все-таки сбудется, и я стану изучать бухгалтерский учет, как Джессика.
Я смотрю на яркие лепестки, сливающиеся в тонкие оттенки фиолетового. Я хочу снова творить так же. Я нуждаюсь в этом, но не смогу творить, если папа не поправится, и у меня заканчиваются старые рисунки, которые я могла бы отдавать ему. По крайней мере, этот не пропадет даром.
Спустившись вниз, я вижу, что Джессика еще не вышла, поэтому направляюсь на кухню.
Мама режет лук на мельчайшие кусочки. Я забираюсь на табурет с другой стороны кухонного острова. Ее глаза сухие. Мы с папой всегда шутим, мол, мама такая сдержанная, что даже лук не может заставить ее прослезиться, но на самом деле это потому, что она носит контактные линзы.
– Джессика решила утопить папу в слезах, – сообщаю я, выложив украденный рисунок на стойку перед собой.
Прекратив резать лук, мама поднимает голову, и ее взгляд останавливается на изображении розы. Я сомневаюсь, что она вообще узнает его, и жду какой-то реакции по этому поводу.