У всякого путешествия есть начало и есть конец. Даже звезды в своем, казалось бы, бесконечном странствии по бескрайним просторам, спустя череду эонов, теряют былые краски, развеиваются прахом, пожирают сами себя. Посему нет повода печалиться о том, что и мой путь близок к завершению. Эта запись будет последней. И я не позволю себе больше страдать.
Как показало время, абсолютная гуманность не постоянна. Лекарство от нее существует, и мой долгий полет служит тому прямым подтверждением. Наиболее вероятно, что секрет исцеления кроется в формуле теплостойкого льда, входящего в состав сомнамбулической жидкости, которая наполняет сервокапсулу во время n-квартового марш-броска. Если бы мы успели изучить состав этого странного материала более детально, то, возможно, смогли бы многое объяснить в поведении Му-Ан, сумели бы раскрыть суть их природы, описать их мышление… предупредить их агрессию. Увы, сделать это суждено уже не нам…
Минувший сон расставил по местам все недостающие элементы головоломки, которую загадали мне мои погибшие братья, отчетливо дал понять, чего я хочу. Наконец мне стала видна вся картина целиком. Плата той же монетой – вот принцип, которым руководствовались наши предки до наступления новой эры, эры заблуждений. Они знали, что лишь на добро следует отвечать добром, а зло – наказывать по справедливости. Они отнимали глаз за глаз, за кровь проливали кровь. И за смерть… платили смертью. Вот закон борьбы, основное правило выживания. Вот та разменная монета, цену которой мы забыли. Так не пришла ли пора ее вспомнить?
В следующую минуту челнок выпустит четырнадцать зондов, которые будут транслировать сделанные мною записи по всем космическим частотам, на всех земных языках, настоящих и искусственных. Их курс лежит по всем направлениям, так что в случае, если трансляция одного из передатчиков прервется по обстоятельствам непреодолимого характера, его миссию возьмут на себя другие. Кроме того… кроме того, я изменил маршрут лодки.
Пройдет всего несколько часов – срок совершенно ничтожный в сравнении с моим перелетом – и вспышка от столкновения челнока с кораблем тусклым светом коснется моего старого дома, темно-синего шара, объятого дымкой бархатных облаков, родной планеты по имени Земля… Эта вспышка будет мимолетной, слабой и блеклой, но, я уверен, ее мгновенного сполоха хватит, чтобы новые хозяева погибшего мира увидели ее средь внемлющих моему голосу звезд. Увидели и поняли, что час расплаты не так далек, как им хотелось бы…
Вот в рубке зажегся красный свет; завыла сирена, предупреждая об угрозе столкновения… Но курс уже не изменить. Системе не понять, что никакой угрозы нет. Отныне я сам – угроза. Угроза для тех, кто истребил мой род и память.
Возможно, над одним из миров, которого достигнут эти слова, нависла опасность, как более двух столетий назад она нависла над нами. Возможно, где-то в глубинах недоступных морей, под ледяным саваном так же покоится древний народ, лишенный дара творить и мечтать, не способный развиваться и самосовершенствоваться. Возможно, у кого-то под боком так же спят Дремлющие. Спят и ждут своего часа, чтобы восстать и до последней капли выпить кровь тех, кто пробудет их ото сна; чтобы, словно неукротимый хищник, пожрать тех, кто возымеет доброты и глупости приютить их под крышей своего дома. Я молю вас, братья, я взываю к вашей мудрости: не повторите нашей ошибки!
Я – Человек. Я имел место быть. И пусть Вселенная запомнит мой вечный, хоть и прощальный, крик. Пусть же беззвучным эхом по всему космическому океану пронесется мой отчаянный призыв. Мое предупреждение. Моя дань всем тем, кто несет в себе величайшую силу – силу жить.
“Не будите Дремлющих… Не будите Дремлющих… Не будите Дремлющих…”
Тёмное дитя
Случается так, что силы, властвующие над миром, по ошибке создают нечто, чего сами впоследствии стараются избегать, от чего отводят глаза, полные стыда и скорби, к чьим мольбам становятся немы и глухи. Бывает и так, что природа в своем бесконечном движении, собрав в себе за многие века грязь и порок, выплескивает скопившиеся нечистоты на случайную жертву; на того, кому волею случая, или же чудовищного божественного проведения, суждено стать ненавистным, гонимым, презираемым даже своими собратьями, теми, чьё глубокое, неистребимое невежество не позволяет им разглядеть в несчастном существе себя. Но величайшее горе испивает тот, кого судьба безжалостно выталкивает на перекрестье этих двух дорог; тот, кого немилосердно терзают, срывая кожу и пронзая кости, сразу два роковых ветра; тот, кому люди по глупости своей приписывают характер исключительно зловещий и враждебный, чуждый всему живому. Так и матушка моя, носившая меня в чреве, преследуемая дурными мрачными суевериями, была поднята в утро из постели и изгнана прочь из мира тех, кого считала роднёй по крови, в мир иной, где, как им казалось, не суждено было выжить ни ей, ни мне.
О как чувствовал я, матушка, трепет твоего страдальческого сердца, преисполненного обидами и одиночеством! И не забыл я, как излились небесные океаны глаз твоих дождями мольбы и непонимания, наполняя нераскрывшиеся озёра младенческих очей изначальным докосмогоническим мраком, как преследовали тебя брошенные недостойной рукой камни, оскверняя чистоту твоего несравненного, с каждым мигом слабеющего тела, как богохульные плевки, исторгнутые ядовитыми глотками, устилали путь перед неровной, но праведной поступью твоей, и как мерзостные слова, срывавшиеся с покрытых язвами губ, венчали дорогу нашего изгнания, и каждое слово то ранило тебя тысячами раскалённых плетей, и боль сия семикратно отражалась во мне, накатывая волнами угнетающего безумия, пожирая глатоническим слизнем остатки моего рассыпающегося в песок рассудка: “Невеста Сатаны, бесовская нимфа с нечистью в червивом лоне…” О, я помню все те щедрые дары, что поднесли нам рабы жестокого полуденного бога, им ослеплённые и обездушенные, и каждое из двух сердец моих, кипящих гневом от предательства, хранит колючие рубцы воспоминаний. Но свет холодных ночей давно сокрыл скулящие стигматы поруганий, даровав мне избавление от мук новорождения.
И так, бежав в края чужие от тех, кто нас отверг, ты, матушка, нашла нам новый дом среди ветвей и палых, сладостно гниющих листьев, и здесь, в краю благоговейной тишины и милостивого сокровенного полумрака, которым дышит зрящий тремястами и пятью исконных глаз небесный купол, ты отдала свой последний вздох за мой первый. Так и кормился я желанными, напитанными благодатью соками, хранимыми твоим скоротечно угасающим телом, пока однажды слабость и слепота, наконец, не покинули меня навсегда; так и сменило небо десять лун, и десять раз заклятый пламенеющий диск пытался вынуть из груди моей крупицу непокорённой тьмы, что не желала сгинуть без следа в разящем невидимыми клинками рассвете, но каждый раз ты, матушка, давала мне спасительное убежище под кровом, с любовью и бережностью сотворённом из сохнущей и хрупкой, истончающейся с каждым жарким поцелуем солнца, кожи. И вот, когда луна явила свой одиннадцатый лик, остатки твоей благословенной плоти всецело растворились в пропасти моей взалкавшей пищи изголодавшейся утробе, прощальным даром посвятив меня в единственное исключительно прекрасное искусство – искусство охоты на дарованную всевышней волей жертву, стать которой выпало на долю ленивых краснобрюхих жуков, сонных и неповоротливых, гнездящихся у подножий бредящих ушедшими столетиями уродливых деревьев, и отдающих кислым привкусом сизо-коричневых червей, которых я находил под толщью разлагающейся листвы; в их смерти не было печали побеждённых – они лишались жизни покорно и безвольно, но плоть их, мягкую, податливую, я принимал с великой благодарностью. Я был так жалок и так немощен, что распухшая тяжесть собственного тела не позволяла мне подняться выше увядающей травы, но каждый раз, когда с небес спускалась ночь, обласканная мертвенной луной, я всё верней и явственнее ощущал, как мои члены наполняются обетованной силой, движенья обретают быстроту змеиного удара, а шаги, безошибочно несущие меня по следу жертвы, бесшумны и подобны полёту призрака. И вот среди нахмуренных лесов, уходящих просторами в бесконечность, и среди туманных трясин, и дремотных левад, поросших чистотелом и вороньим глазом, не оказалось вскоре никого, с кем я не смог бы совладать, над чьей поверженной душой я не сумел бы устроить пир в воспоминание о славной схватке; ах, матушка, ты, верно, могла бы гордиться мной! Однако вместе с тем я стал и замечать, что не дарованная чёрным небом сила и не звериное проворство сражает в честной схватке моих соперников, но ужас, сковывающий, парализующий, всеобъемлющий ужас приводит в состояние оцепененья каждого, кто обрёл несчастье наяву узреть мой облик, а все прочие, кому чувства прокричали о неминуемом приближении жуткого врага, повергались в хаотическое, лишённое пути и направлений, бегство; и так бежали они, калеча себя, прочь, пока предмет их необъяснимого, сосущего рассудок страха не представал вдруг перед ними обрекающей предсмертной тенью.
В начале своего пути я проникался несказанной благодарностью к сумрачным богам за сей бесценный милостивый дар. Оставив копошащихся жуков на растерзанье повседневной суете и позабыв о страхе, что точил мой разум в дни, предшествующие рождению, я посвящал все ночи славной, упоительной охоте, но с ходом времени, что мчится по спиральному кольцу, когда на смену голоду явилось удушающее чувство одиночества, я стал всё чаще обращать свой взор к святому лику матери-луны, моля её послать того, кто, пусть не равен мне в бою, но мог бы вынести моё соседство, кто не бежал бы от меня, хуля проклятиями проведенье и выцарапывая глаза, того, кто, приняв бы облик мой, остановился, дабы внемлить; и я поведал бы ему о мире, что открылся мне: о дивных странниках, лишённых тел, свободных от цепей трёхмерной плоскости, сковавшей бытие, о призрачных мерцающих огнях, манящих за собой в глубины недотканных демиургами чащоб, откуда невозможно отыскать обратную дорогу, о песнях ослеплённых ревностью русалок, чьё горе по утраченной любви рвёт душу и уносит путника под ил речного дна, глубокого и ледяного, как разбитое изменой сердце, о мудрых духах, что живут под каждым деревом, у каждого ручья, хранят луга и оживляют камни. О если бы среди всех тех, кто жил или живёт в лесу или за лесом, кто ползает или летает, ходит на двух или четырёх ногах, нашёлся тот, кому хватило смелости заговорить со мной, я рассказал бы ему всё, что знаю: о непостижимых для смертного порядках и законах дремлющей земли, которой древность есть ровесница, где плоскости миров тонки настолько, что сквозь преломленные грани можно разглядеть шагающих к святыням Тысячи Начал предвечных Пилигримов, о заповедном празднике дозволенного Перехода, справляемом дважды в году, в те дни, когда благая тьма и ненавистный свет приходят к паритету и кратковременному примиренью, о несравненной церемонии Великого Шествия, когда живые и мёртвые меняются местами; я описал бы свои первые шаги, в чьих несмываемых дождём следах застыли горькие страданья, и, если бы мой слушатель пожелал, поведал бы ему о том, что было раньше: о тех неясных днях, затянутых густой и словно наползающей пеленой, где неизменно и присно скрывается загадка моей скорбной сущности. Но, если бы меня спросили, откуда мне известны тайны, явленные прежде моего рожденья, где кладезь тот, откуда я их почерпнул, я опустил бы голову и в покаянии сказал: не знаю. Должно быть, их мне нашептали колыбельной песней тёмные ветра, что дуют голыми ночами средь стонущих, давно отживших позабытый век деревьев во мрачных, непроглядных лабиринтах, о которых ведают лишь призраки и те трусливые незрячие твари, кишащие в предрассветной мгле, чурающиеся, как и я, солнечного света, обречённые вовек блуждать в темноте недоступных человеческому глазу троп… Однако, невзирая на мои молитвы, живые не одаривали меня своим вниманием, но только страхом и безумствующими воплями, за коими всегда скрывалась смерть, а преисполненные мудрости седые духи, чьи взоры помнят зарницы исконных времён, что вспыхивали ещё до появления богов зелёного мира, немых и вечно крадущихся по пятам, следящих отовсюду миллионами нераскрывшихся глаз, молча отступали в тень, словно презирая меня за то, что я способен их видеть; никто из них не желал, никто не попытался выслушать и направить меня. Только ты, матушка; только в безднах твоих пустых глазниц я находил покой и утешение, только ты дарила мне ласку, внимание и любовь… И вот, подобно тому, как застоявшийся гнилой ручей день ото дня порочит девственную рощу, внутри меня росло неодолимое, удушающее чувство одиночества, какое оказались не способны скрасить ни загадочные символы иных миров, являемые мне безразличным небом в долгие часы горестных мечтаний, ни утратившая всякий азарт священная охота. По ночам, как и прежде, я выходил на поиск пищи, а днём, когда злой огненный диск, сулящий мне медленную, мучительную погибель, восходил над миром, я прятался в лисьей норе, оставленной прежними хозяевами, и грёзы уносили меня прочь от здешних болот, безымянных, безмолвных и безнадёжных, как моё существование.
И вот, одним из умирающих вечеров, когда высокий серый туман, пришедший с далёких отравленных топей, затянул хмурое небо обречённой вуалью, скрыв коварствующее пламенное око, я, упиваясь забвением, качался на стенающих ветвях под сладостное пение выпи и тяжёлые вздохи сов, как вдруг моего слуха коснулись едва уловимые обрывки звуков, что оказались совершенно чуждыми для моего привычного окружения – то были звуки живого, и – что заставило оба моих сердца пробудиться от многолетнего сна – мыслящего существа, пришедшего с другой стороны мира, куда никогда не смела ступать моя нога, существа из тех краёв, дорога в которые для меня навечно закрыта. Страшась спугнуть мимолётное, но столь желанное наваждение, всеми внутренними чувствами пытаясь уцепиться за обрывки доносящихся фраз, я спрыгнул вниз, пронзаемый иглами оживших инстинктов, и, ведомый необъяснимой жаждой, что по силе своей равна жажде горячей, струящейся из разорванных жил, крови, стремглав ринулся туда, откуда лилось упоительное, сравнимое лишь с ангельским или божественным, пение.
Не вспомнить теперь, как скоро я добрался к погружённому в гипнотический морок месту – за долгий час или за долю короткого мгновения, но помню себя стоящим за стеной колючего терновника, на краю устланного болиголовом перелеска, где замер я, завороженный и пленённый голосом нежданной гостьи, воплощавшей в своём воздушном образе нежную грацию лебедя и красоту дикой лилии. Невероятные колдовские чары оплели меня удушливой сетью, завладели дыханием и сковали в лёд конечности, и так смотрел я на пришелицу, не в силах пошевелиться, лишённый воли оторвать свой взор от тонкой белой шеи, от каскада тёмных, затмевающих цвет близящейся ночи, волос, от глубокой синевы глаз, от гибкого, кружащегося среди безымянных цветов, стана, от зелёного шёлка праздничных нарядов, от стройных ног и манящих бёдер, чьи движения пробуждали во мне сокрытые, неведомые доселе позывы. Чувственная песня гостьи звучала плавно и звонко, как ожившая по весне река, и, услышав мелодию чудесного голоса, умолкли, пристыдившись, соловьи под зелёным куполом, и даже нелюдимые духи, избегавшие прежде всякого общества, выбрались из своих отшельнических убежищ и незримо наблюдали за изумительным созданием из-под покрова пляшущих теней. Окончив торжественную песню и поклонившись тайным зрителям, она остановила взгляд на ломких зарослях, где я скрывал своё присутствие, и вдруг, залившись серебристым смехом, помчалась по тропе, петляющей меж умудрённых древностью поникших грабов. И в этот миг я позабыл про всё – о злополучном настоящем и о безотрадном прошлом, отрёкся, распял, похоронил, предал алчущей земле прах воспоминаний, что были моими единственными спутниками с момента горестного рождения и до нынешнего, даровавшего мне первые робкие надежды, часа. Впервые за бесчисленную вереницу лет молчаливые боги снизошли ко мне ответом и милостью, и вот, казалось, свет, что прежде причинял лишь боль, стал притворяться мне ласковым и бережным.
О как же глупо, непростительно и непоправимо я ошибался! Но, ослеплённый дерзкими новорождёнными мечтами, я ринулся, ликуя, вслед за ней, в ослепшем беге не считая шагов, не разбирая пути, терзая кожу тысячью ударами безжалостных ветвей, не смея не назваться, не явить себя, но в помыслах рисуя, как приведу её в свой дом и как представлю, матушка, тебе, и как мы вместе, сбросив тяжкий груз печалей, станем жить, охотиться и наполнять благие ночи ликующим союзом двух, отмеченным в скрижалях бытия как самый верный и самый крепкий из союзов; так, хочется мне думать, предавались радости и вы с моим отцом, где и кем бы он ни был. Это прекрасное, ниспосланное мне иными сферами создание играло со мной, играло, не боясь – такими были мои наивные, обременённые печатью детской глупости, мысли; так я мечтал, не замечая, как повергаю сам себя в бездонную, усеянную смертоносными кольями, яму, чей дол обильно усыпан белеющими, сточенными могильным червем костьми. И вот в исступлённом беге наши неровные пути сошлись, вот мы встретились глазами, и проклял я всекратно то инфернальное мгновение, когда её обезумивший, умоляющий крик, рвущий все нити реальности, терзающий северным промозглым ветром душу, испепеляющий все благостные ожидания крик, навеки смысл песчаный замок моих тщетных, непростительных в своей кощунственной светлости, стремлений и мечтаний. Невольным свидетелем и, в то же время, неистовым творцом и зрел, как угасал, мечась в ожесточённых судорогах, её разум, видел, как содрогнувший мировые столпы ужас отпечатался в её тёмных зрачках, вмиг затопивших несравненную синеву потускневших глаз, как дрожь и неприязнь пробрали каждый изгиб, каждую форму её хрупкого тела, как зашипели седые духи, разгневанные невежественным поруганием безукоризненного представления. Беспощадная истина явилась мне ярким убийственным лучом, гремящей лавиной, покачнувшей тверди разума: она была такой же, как и все, и, как и все, боялась меня, боялась и ненавидела, словно самого низкого, самого подлого, самого опасного и презренного своего врага.
И я помчался прочь, обгоняя взревевший чёрной бурей ветер, будто тысячи плотоядных демонов гнались за мной по пятам, и, с трудом отыскав своё оплетённое гадкой паутиной жилище, скрылся в этой проклятой дыре, тесной, сырой и липкой, покрытой болезненно-бледной ползущей плесенью, спрятался так глубоко, что только волчий плач о потерянных душах мог проникнуть в это убогое узилище, что сжималось, подобно угнетаемому тошнотой желудку от омерзения пред своим обитателем, и там, свернувшись в трепещущий комок жалости и отчаяния, надеялся я укрыться от токсичного враждебного мира и от самого себя, вновь и вновь возвращаясь утратившими всякий контроль помыслами к тем дням, когда я впервые ощутил на себе плеть изгнания, в то поганое утро, когда в воздух летели губительные камни и жгучие слова…
Но когда полная луна озарила дрожащим светом встревоженный лес, знакомый голос, на сей раз полнящийся не страхом, но стенающей мольбой, пробившись сквозь сырые пласты вязкой глины, снова коснулся моих ушей, разогнав, словно гигантский нетопырь, роящуюся мошкару воспоминаний. Движимый фантомами, согретый ложным теплом тлеющих углей надежды, я выбрался наружу, лишённый воли контролировать себя, так, будто одурманенный мелодией сирены, багровым дневным светом проклиная свой острый слух, и, преисполненный раболепной покорности, побрёл в ту сторону, откуда доносилась призывающая речь. Я отыскал отвергшую меня чужую дочь у преющих зловонных границ гниющего бора, где один вид мрачных, угрожающе нависших над головой ветвей, покрытых бледно-жёлтым лишайником, предупреждал случайного путника об опасности здешних маршрутов. Она лежала, распластавшись, на неистово требующей жертвы земле; её зелёные шёлковые одежды испачкались в грязи и редкой вырождающейся ряске, утратив цвет былого торжества, безукоризненные волны смоляных волос потускнели и слиплись от болотных соков, а неумолимая ликующая сила с каждым мигом увлекала её всё глубже вниз, в вязкое ненасытное жерло, где пируют пережившие древность нематоды и задушенные ласками русалок утопленники. О как отчаянно цеплялась она слабыми руками за зыбкую, аморфную почву, но та лишь издевательски проскальзывала меж пальцами, не давая никакой существенной опоры. И даже в час, когда опальная смерть держала её за тонкие изнемогающие ноги, она боялась не холодного касания трясины, влекущего жертву к недрам иномирья, но того, кто явился на её молебный зов. Я не посмел заговорить с ней – смертная обида и терпкая печаль скрепили моё горло, но, предавшись порыву милости, совершил я то, чего никак не должен был совершать: избавив высившийся неподалёку клён от корневой опоры, я бросил существу, ненавидевшему меня всем сердцем, спасительные ветви, вырвал её из лап разгневанных голодных водяных, чей покой был столь вероломно потревожен вторжением в их царство чужака, я спас от верной гибели это никчёмное, невежественное создание; так чем же, скажи мне, матушка, я заслужил её презрение и стойкую, как твердь далёких снежных скал, нелюбовь? Что за достойное самых чёрных богов коварство заставило её отплатить мне тем, чем она отплатила?