Затонувшая земля поднимается вновь

22
18
20
22
24
26
28
30

И так – по всему южному побережью от Гастингса до Рамсгейта, каждое новое начало – фальстарт. От галечного пляжа до неблагополучного района мать преследовала и преследовалась мужчинами с планами. Позже – на западе и севере, до самого Бристольского канала, в затерянных курортных городишках и трейлерных парках от Аберистуита до Энглси, от Ливерпуля до Сент-Эннс-Бэй она находила мелких, юрких, энергичных предпринимателей, напоминавших ей отца; мужчин, всегда умевших, как и он, очаровать ее болтовней о своей специальности, мужчин-мастеров – риелтор, плотник, подрядчик в строительстве морских военных укреплений, – мужчин с мечтой. Весь день они вкалывали, а по ночам планировали построить картинг в деревне для пенсионеров, порностудию на безлюдном полуострове. Они знали морское побережье – может, даже любили его; в первую очередь хотели возвести на фоне его великолепия какой-нибудь собственный проект. Они по пять лет боролись за разрешение на строительство, потом гордо позировали для фотографии в футбольном шарфе на ступенях захудалого кинотеатра или в нижнем конце поля на склоне утеса, где сняли десятисантиметровый слой дерна.

С одним-двумя Шоу все еще поддерживал связь. Остальных жизнь подбрасывала случайно, словно предлагая ему – или им – второй шанс в чем-то не поддающемся определению, в чем-то с неизвестной ценностью, выражавшемся тревожностью.

В одну промозглую субботу на порог дома в Мейда-Вейле, где Шоу тогда снимал в коттедже комнату с женщиной по имени Жасмин, прибыл учитель-пенсионер из Суонси. Звали учителя Кит, и в лучшие времена он преподавал писательское мастерство заключенным строгого режима на острове Уайт. Теперь он был старше семидесяти и уже пьяный, когда Шоу открыл дверь на звонок. Три часа дня, конец ноября, через пятнадцать лет, если не больше, с тех пор, как Кит был его отцом: Шоу понятия не имел, откуда у Кита его адрес. Еще труднее было понять, что Киту надо, хотя он привез с собой папку рукописных стихов под общим названием «Умилостивить давно скончавшееся сердце». Он с ними ужинал, смотрел телевизор, пил шираз до лежачего состояния, потом Жасмин отвезла его на станцию подземки в своем «Остине Метро». В машине он распространялся о своей теории сердца: положил руку на колено Жасмин; назвал Шоу молокососом. Если ей нужен настоящий мужчина, пусть потом поищет его, предложил он.

– Он опоздал на последний поезд, – сказала она, вернувшись. – Я его просто там оставила.

Шоу было стыдно за них обоих.

Через несколько месяцев Кит умер под наркозом во время обычной операции по удалению варикозной вены. К тому времени Жасмин, озадаченная Шоу не меньше, чем Китом, уже съехала с лесоводом. Никто ее не винил. Похороны, куда Шоу совсем не тянуло, прошли где-то в подмышке полуострова Гоуэр; стихи он сохранил, хоть они и были так себе. В контексте отношений с матерью такие мужчины, как Кит, чаще казались не блудными, а заблудшими. В воспоминаниях Шоу не хватало их восприятия как людей: а на таком расстоянии он уже не мог его вернуть.

– Козлы, – говорила его мать просто, – все поголовно.

Но что вообще знаешь о людях? Стараясь отвлечь ее и спасти фотоальбомы от уничтожения – наверное, на случай, если в конце концов он что-нибудь из них почерпнет, как о себе, так и о ней, – Шоу часто носил ей фильмы. Они смотрели их вместе, днем, на «Панасонике» дома престарелых с плоским сорокадюймовым экраном. Он отбирал фильмы, которые могли бы нравиться ей в молодости, если они теперь существовали в виде оцифрованных ремастеров с бонусным материалом. «Лестница в небо», «Эта замечательная жизнь», «Красные башмачки», «Незнакомцы в поезде», «Я знаю, куда я иду». Но настоящего успеха добился только с «Короткой встречей», во время которой она улыбалась и счастливо посмеивалась, и с «Леди и бродягой» – его она смотрела так, будто это передача о природе. В большинстве случаев она засыпала и оставляла Шоу скучать и злиться во время бесконечных циклов Пауэлла, Прессбургера или комедии студии «Илинг».

В пять часов она просыпалась, оглядывалась, бормотала так, словно все еще у себя дома: «О боже, пожалуй, наведу себе чая». Потом – тревожно:

– А сегодня мы не будем смотреть фотографии?

– Мы только что посмотрели фильм, – приходилось объяснять Шоу, – вместо фотографий.

– Какой фильм? – ответила она в этот раз. – Не говори глупостей, не видела я никакой фильм, – и, словно продолжая ту же мысль: – Просто не жди, когда жизнь сама к тебе придет, вот и все. Вот тебе мой совет. Жизнь тебе этого никогда не простит.

По дороге на выход он задержался взглянуть на Арнольда Бёклина в общей комнате, но обнаружил, что его вместе с остальными картинами временно перевесили в другую часть здания, а его место заняли несколько мелких репродукций Джона Эткинсона Гримшоу.

Мутные улицы речного вида в Лидсе девятнадцатого века; версия Хэмпстеда, перенесенная на расплывчатые утесы над мелководьем; неопределенные фигуры на широкой, пологой и безлюдной набережной. Вдали, в ночи волнуется море – сырой воздух, близится ненастье. Все жидкое. Где луна не светит на воду, там кажется, что луна светит на воду: не поймешь, что хотел сказать художник. Окутанный перемешанными ароматами дома престарелых и мастики для полов, пока позади прибоем или тиннитусом шумели автомобили на А316, Шоу сидел как привороженный, пока не закончились часы посещения и его не попросили на выход. Если сравнивать перемены с морской непогодой, думал он на поезде обратно в Мортлейк, то свой кризис – чем бы тот ни был – он может назвать скорее распределенным, чем катастрофическим. У морского волнения нет одной причины, оно происходит не припадочно и не совсем окончательно: возможно, как и любой человек, ушедший в жизнь с головой, Шоу просто переживал серию подстраиваний, перерастаний и распадов, – процессов настолько медленных, что они вполне могут тянуться до сих пор, и тогда происходящие с ним события – не столько итоги, сколько расширяющийся край катастрофы, бьющийся в совсем недавно незнакомые берега.

– И еще, – как-то раз пытался он объяснить Виктории Найман вскоре после того, как они впервые переспали. – Возможно, кризис вовсе даже не твой. Возможно, вообще никто не может с полным правом назвать кризис личным. А без требования признать кризис своим его почти и не заметишь.

– Напомни: а где именно тогда проходит этот кризис?

– Я просто говорю, что ты тогда как бы часть общей картины, – и потом нетерпеливо: – Чем бы ни была эта картина.

– В этом-то и вопрос.

Виктория все еще писала по электронной почте. Растущие пробелы в повествовании предполагали, что ей стало интереснее вести жизнь, чем ее описывать. Она все еще обожает дом, говорила она, хотя крышу кое-где еще надо доделать, а подвалы – осушить. «Почему подвал, – спрашивала она, заключая слово в звездочки, словно этим как сдерживая его, так и подчеркивая, – кажется таким романтичным, пока не подпишешь договор?» Она встречала довольно странных людей. Вечно была в разъездах. И часто гуляла, знакомилась с графством – сплошь историческим памятником из конца в конец. В следующем году закрывалась местная электростанция. «Тем временем каждая развалина на шестьдесят километров вокруг претендует на то, что это в ней проходил Парламент 1432 года». Что он об этом думает?

Ее переполняла непоседливая энергия. Ни недели без того, чтобы не поддеть его. «Как вы там с рыбкой поживаете? Все еще любите друг друга?» Не столько имейлы, сколько шум веселой, но неразборчивой радиопередачи из открытого окна дальше по улице. Иногда он не читал их день-другой, иногда – вообще.