Но как могло всё это убедить хоть кого-то в Галатии поверить Павлу и последовать за ним? Отречься от культа цезарей означало не просто навлечь опасность на себя лично, но и поставить под угрозу то главное, что объединяло разнородное население галатских городов. И всё же некоторые видели в идеях Павла не угрозу, а освобождение. Любовь, которую испытывал к своему народу Бог иудеев, столь непохожий на бесчувственных богов Галатии, давно уже вызывала у язычников не только подозрения, но и зависть. И вот теперь Павел, проповедуя в городах по всему Средиземноморью, приносил им весть о грандиозном перевороте в делах земных и небесных. Прежде, как ребёнок, опекаемый воспитателем, иудеи находились под особой защитой дарованного им Богом закона; но с пришествием в мир Христа необходимость в такой защите отпала. Иудеи больше не могли утверждать, что только они – «сыны Господа Бога» [196]. Отныне их Завет с Богом не носил исключительного характера. Древнее разделение человечества на них и всех остальных, главным символом которого во все времена считалось обрезание, было преодолено. Не было различий между иудеями и эллинами, галатами и скифами, готовыми уверовать в Христа – все они становились призванными святыми, возлюбленными Божьими. Именно это, объяснял Павел приютившим его галатам, он должен был, по воле Христа, возвестить народам всего мира: «…во Христе Иисусе не имеет силы ни обрезание, ни необрезание, но вера, действующая любовью» [197].
Привлекательность этой идеи для людей, давно симпатизировавших иудейскому учению, была очевидна. Когда-то в городе под названием Гордий, который позднее был разорён галатами, усеявшими его отрубленными головами и изуродованными телами своих врагов, Александр Великий увидел легендарную колесницу. Столетиями она стояла на месте, привязанная к столбу узлом. Существовало пророчество: «Тому, кто развяжет узел, закреплявший ярмо, суждено стать царём всего мира» [198]. Александр, решив не тратить время на распутывание узла, просто разрубил его мечом. Павлу, учившему, что Иисус, как и предсказывали пророки, исполнил замысел Бога о мире, удалось совершить нечто схожее. Один меткий удар – и противоречие между иудеями, называвшими своего Бога Господом всей земли, и народами земли, почитавшими других богов, между убеждением, что Бог покровительствует одному народу, и верой в то, что Он заботится обо всём человечестве, между Израилем и остальным миром, кажется, разрешилось. В эпоху, когда сначала завоевания Александра, а затем Римская империя внушили людям мысль о необходимости универсального мирового порядка, Павел разносил весть о Боге, для которого не существует границ. Сам Павел продолжал считать себя иудеем; но во всём том, что отличало его как иудея от остальных людей – в обрезании, в отказе от свинины и так далее, – он теперь видел лишь «сор» [199]. Детьми Авраама делало не происхождение, но упование на Бога. У галатов было не меньше прав именоваться так, чем у евреев. На кресте Христос одержал победу над злыми силами, которые держали их в рабстве. Порвалась ткань мироздания, отсчёт времени начался заново, и всё, что в прежние времена разделяло людей, как следствие, навсегда исчезло. «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе» [200].
Только в мире, перевернувшемся с ног на голову, могло быть сделано и одобрено столь беспрецедентное – поистине революционное! – заявление. Если Павел со всей возможной доходчивостью говорил об ужасной и унизительной смерти Иисуса, то лишь потому, что, не будь распятия, не было бы и Благой вести. Христос, став ничем, сделавшись, по сути, рабом, перенёс то, что выпадало лишь на долю самых униженных, самых бедных, самых беззащитных из смертных. Если Павел не в силах был перестать удивляться этому, если он готов был рискнуть всем, чтобы донести весть об этом до незнакомых ему людей, которым она в большинстве случаев казалась отвратительной, или безумной, или одновременно отвратительной и безумной, то лишь потому, что видение воскресшего Иисуса открыло ему глаза на то, что это Воскресение означало для него самого и для всего мира. В том, что Христос – в чьём всемогуществе Павел, кажется, ни разу не усомнился – стал человеком и принял смерть в виде самой ужасной пытки, и заключалась, в понимании Павла, мера божественного: Бог – это любовь. И в результате мир преобразился. В этом и состояла Благая весть. Проповедуя её, Павел указывал на самого себя как на ярчайшее доказательство истинности своих слов. Он был ничтожеством, меньше, чем ничтожеством, – он преследовал последователей Христа, он чудовищно заблуждался и был ими презираем; и всё же он был прощён и спасён. «…Живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня» [201].
А если спасён был даже Павел, что мешало спастись всем остальным?
Дух Закона
Павел, конечно, не мог остаться в Галатии и наставлять её жителей до конца своих дней. Весь мир должен был услышать Благую весть. Цель, которую перед собой ставил Павел, соответствовала эпохе, в которую он жил. Никогда прежде одна держава не контролировала все морские пути Средиземноморья; никогда прежде его берега не покрывала сеть дорог, подобных римским дорогам. Уроженец Тарса, портового города к югу от Галатии, Павел с детства знал, что за горизонтом его ждут далёкие, но достижимые земли. Теперь, отряхнув прах Галатии со своих ног, он направлялся на запад, к Эгейскому морю, на берегах которого раскинулись процветающие города: Эфес, Фессалоника, Филиппы. Следует, конечно, признать, что путь давался ему нелегко: «…мы как сор для мира, как прах, всеми попираемый…» [202]. Павел говорит как человек, который всю жизнь провёл в странствиях, переживший побои и заключение, кораблекрушения и нападения разбойников. И всё же, несмотря на бесчисленные опасности, подстерегавшие странника, Павел и не думал остановиться. Мог ли он жаловаться на трудности, если за него его Спаситель претерпел крестную муку? И он шёл дальше.
По приблизительным подсчётам, за всю жизнь Павел преодолел расстояние, превышающее шестнадцать тысяч километров [203]. Всюду нужно было основать новые церкви и привести новых людей к Христу. Но Павел был не просто мечтателем; он умел мыслить стратегически. Словно хороший военачальник, он никогда не забывал о своих тылах. Ежедневно по великолепным дорогам, построенным инженерами цезаря, в провинции направлялись послания от римских властей. Вот и Павел, служа своему Господу, постоянно отправлял множество посланий. Он изучил искусство риторики достаточно глубоко, чтобы отрицать, что когда-либо ею занимался; его послания изысканны, выразительны и очень эмоциональны. Одно кажется мокрым от горьких слёз; другое дышит гневными упрёками и увещеваниями; третье наполнено искренней любовью к тем, кому адресовано; во многих можно обнаружить всё это сразу. В особенно напряжённые моменты Павел словно бы отбирал письменные принадлежности у своего писаря и самостоятельно нацарапывал твёрдые и решительные слова. Читающий послания Павла не просто следит за его мыслью, но практически слышит собственный голос.
Получив печальные известия из Галатии, он сразу же принялся писать ответ, полный негодования: «О, несмысленные Галаты! кто прельстил вас?..» [204] Павел хорошо знал о зловещей репутации Галатии – страны колдунов и обольстителей; но гнев его вызвали вовсе не местные ведьмы. Горькая ирония заключалась в том, что галатов прельстили люди, утверждавшие, что они, как и Павел, проповедуют Благую весть Иисуса Христа. Над миссией Павла нависла угроза: в понимании этих людей галатская церковь могла исповедовать Господа Иисуса, лишь приняв Закон Моисея, причём целиком и полностью. Это прямо противоречило всему, чему пытался научить галатов Павел, это был удар по тому, в чём он видел смысл смерти Христа на кресте. Неудивительно, что он был полон решимости противостоять «лжебратиям» и их учению и не собирался с ними церемониться. Павел предположил, что лжебратьям стоило не ограничиваться обрезанием и оскопить себя [205]. Эта скабрёзная шутка должна была напомнить галатам о сходстве двух подстерегавших их угроз: обрезание было немногим лучше оскопления. Тот, кто начал бы теперь жить по Закону Моисея, предал бы Христа точно так же, как тот, кто отправился бы странствовать со жрецами Кибелы. Павел вовсе не отрицал того, что Тора – это тоже послание Бога; но он верил, что вследствие той великой перемены в делах земных и небесных, о которой ему поручено было возвещать, «не имеет силы ни обрезание, ни необрезание» [206]. Требовать от галатов пойти под нож мог только тот, кто считал, что жертвы Христа для их спасения было недостаточно. С этим требованием вернулось бы то разделение мира на иудеев и всех остальных, конец которому, по убеждению Павла, положило распятие Господа. Из-за этого требования апостольская миссия потеряла бы всемирное значение. Неудивительно, что в своём Послании к галатам Павел то уговаривает, то умоляет их держаться переданного им учения. «К свободе призваны вы, братия…» [207]
Но этот призыв мог быть палкой о двух концах. После того как Павел покинул Галатию, некоторые из тех, кого он привёл ко Христу, наверняка почувствовали себя потерянными. Отвергнуть богов города означало отвергнуть привычный уклад городской жизни, поставить под угрозу отношения с родными и близкими, проявить неуважение к самому цезарю. Произошедшее в Галатии подействовало на Павла отрезвляюще. Порой из-за потери прежних ориентиров новообращённые испытывали столь сильное потрясение, что начинали всерьёз задумываться об обрезании. В конце концов, иудеи испокон веков жили по закону, славящемуся своей строгостью. Павел, возможно, недооценил привлекательность иудейства, самосознания, связанного с древней традицией и ощущением исключительности. Но идти на компромисс он отказывался. Наоборот, он пошёл дальше: призывая обращённых им людей не считать себя ни галатами, ни иудеями – только народом Христа, гражданами Царства Небесного, он прививал им самосознание, не признававшее границ, не похожее ни на что, существовавшее прежде. В эпоху, когда лояльность местным властям воспринималась как нечто само собой разумеющееся, а к любым новшествам относились с подозрением, это был смелый шаг, но идти на попятную Павел не собирался. Признать авторитет Закона Моисея он был готов лишь для того, чтобы напомнить: больше всего Бог желает, чтобы все люди жили в любви. «Ибо весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя» [208]. Всё, что нужно человеку, – это любовь.
Павла не смущало, что даже он сам в том же самом послании рассуждал, как было бы хорошо, если бы его противники себя оскопили. То, что он проповедовал о любви, было истиной: сам Христос свидетельствовал об этом, не только в тот день, когда Павел услышал Его голос по дороге в Дамаск, но и позднее, когда ему было явлено видение Рая, где звучали «неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать» [209]. В Галатии тоже совершились чудеса. Дух Божий, который в самом начале, до сотворения всего сущего, носился над водами, сошёл на учеников Павла. Чудеса стали верным знаком Нового Завета между Небесами и землёй. Павел был убеждён, что дыхание Божие посетило галатскую церковь, и это глубокое убеждение объясняло и его внутреннюю уверенность, и его насмешки над оппонентами. «…Буква убивает, а дух животворит» [210]. Зачем же верующим из язычников, которых коснулся Бог, следовать Закону Моисея? «Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода».
Так писал Павел второй церкви, проповедуя отказ от привычного отношения к себе и к другим, лежавший в основе его учения. Коринф, в отличие от Галатии, славился на весь мир своей роскошью. Город, основанный на узком перешейке, соединяющем северную Грецию с южной, ещё до Троянской войны, ныне богател благодаря двум переполненным портам, ставке римского наместника провинции и многочисленным ростовщикам. Даже в Риме коринфские изделия из бронзы ценили за изысканность, а коринфских проституток – за профессиональное мастерство. «Людям, однако, не всем удаётся достигнуть Коринфа» [211]. Всё же, несмотря на древность имени, нынешний город был немногим древнее тех, которыми усеял Галатию Август. Это тоже была римская колония, основанная на руинах древнего поселения, которое римская армия за два века до того стёрла с лица земли. И, как и другие греческие города, Коринф был настоящим плавильным котлом. Здесь жили потомки римских вольноотпущенников, переселённых сюда Юлием Цезарем, и богатеи из числа эллинов; судовладельцы и сапожники; странствующие философы и иудейские книжники. Самосознание жителей такого города зачастую было лишено глубоких корней. В отличие от Афин, где Павла – это признавали даже его почитатели – выслушали немногие, в Коринфе проповедь имела большой успех. Находясь в городе, Павел зарабатывал себе на жизнь тем, что изготавливал палатки и навесы, спал там же, где работал, и сумел обратить в свою веру людей из разных слоёв общества. Церковь, основанная им в Коринфе, состоявшая из евреев и бывших язычников, богатых и бедных, людей с римскими и греческими именами, стала воплощением его идей о новом народе – гражданах Царства Небесного.
По всей видимости, многим коринфянам подобное религиозное движение не казалось чем-то вопиющим. В их городе с давних пор находили прибежище весьма эксцентричные личности. Все помнили философа Диогена, который ещё во времена Александра демонстрировал презрение к общественным нормам, поселившись в большом глиняном кувшине и прилюдно занимаясь онанизмом. Однако Павел требовал от коринфян куда более радикальной переоценки основополагающих ценностей. Чтобы посвятить себя Христу, нужно было креститься – погрузиться в воду и очиститься от прежних представлений о самом себе. Обращённые в новую веру рождались заново. В богатейшем городе Павел предпочитал богатству «незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее…» [212]. Людям, превозносившим агон – соревнование за звание лучшего, – он объявлял, что Бог избрал немудрых, чтобы посрамить мудрецов, и немощных, чтобы посрамить сильных. В мире, в котором иерархия господ и рабов воспринималась как нечто естественное, он настаивал, что различия между рабом и свободным теперь, после того как сам Христос умер смертью раба, значили не больше, чем различия между эллином и иудеем. «Ибо раб, призванный в Господе, есть свободный Господа; равно и призванный свободным есть раб Христов» [213]. Сам Коринф, если взглянуть на него глазами Павла, предстаёт совсем другим городом. Его театры и стадионы напоминают уже не о древних языческих празднествах, а о торжестве радикально новой идеи. Проповедь Благой вести Христовой здесь была подобна выступлению актёра перед толпой зрителей, тренировке атлета – борца или бегуна – перед Истмийскими играми. Когда-то, в самый тёмный час в истории города, римский военачальник вёл за собой ряды коринфян в знак победы над ними; но теперь их вёл за собой Бог. И участникам этого шествия нечего было стыдиться: в дыму благовоний шествовали вслед за Богом не пленники, но подлинно свободные люди.
Свобода, однако, как вновь и вновь убеждался Павел, тоже влекла за собой проблемы. Если в Галатии она стала для части новообращённых таким потрясением, что им захотелось ограничить её с помощью Закона Моисея, то в Коринфе, наоборот, её побочным эффектом оказалось головокружительное ощущение вседозволенности. С тех пор как Павел покинул город, прошло уже несколько лет, когда до его слуха дошла шокирующая весть: один из обращённых им в новую веру переспал с собственной мачехой. Павел, конечно, был в ужасе. Но, составляя послание церкви в Коринфе и наказывая её членам воздерживаться от кровосмешения и проституции, от алчности, пьянства и клеветы, он также говорил и об ответственности, от которой, как могло показаться, он сам их избавил. Что, в конце концов, такое свобода, если не возможность поступать так, как хочется? Павел всегда был готов принять вызов и подошёл к проблеме решительно. «Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё мне позволительно, но не всё назидает» [214], – писал он коринфянам. Пытаясь разрешить кризис, угрожавший одной-единственной церкви, Павел пришёл к судьбоносному выводу: если человек «подзаконен Христу» [215], законом Христа для него должен быть тот закон, который служит общему благу подзаконных. Заповеди были справедливы, но не потому, что так сказал Бог, не потому, что Он даровал их пророку, не потому, что дарованы они были в огне, под звуки грома, на вершине далёкой горы посреди пустыни, а потому, что они обеспечивали общее благо.
Но как должны были последователи Павла определять, что является благом для всех? Как и в Послании к галатам, в Послании к коринфянам апостол отвечал на этот вопрос, проповедуя приоритет любви. Без любви, взволнованно провозглашает он, знание о том, что правильно, а что – неправильно, не имеет никакого смысла. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто» [216]. В своей проповеди любви Павел был последователен – и всё же оставалось противоречие, которое он никак не мог разрешить. Он достаточно много путешествовал, чтобы понять, насколько различны обычаи разных народов. Словно искусный купец, разным слушателям он подавал одни и те же идеи по-разному. «Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» [217]. Но несмотря на это заявление и несмотря на кардинальную перемену в представлениях Павла о том, что значит быть иудеем, он не мог расстаться с предубеждениями, которые внушило ему воспитание. Столкнувшись с греческими взглядами на любовь, он испытал отвращение, достойное фарисея. Павла учили, что интимные отношения приемлемы лишь в рамках брака, заключённого между мужчиной и женщиной, а половая связь двух мужчин – вещь совершенно недопустимая; и он не сомневался, что такова воля Бога. Отстаивая эти убеждения, он не мог больше ссылаться на закон Моисея, но это его совсем не смущало; скорее, напротив, заставляло становиться настойчивее. Павел в конечном счёте не готов был позволить новообращённым самим решать, что им необходимо и полезно.
Так в самом сердце учения Павла возник парадокс, последствия которого тяжело переоценить. Между разрывом в ткани мироздания, о котором возвещал Павел, и непрерывными вызовами повседневности, между революцией, напоминающей извержение вулкана, и традицией, предлагающей убежище от него, существовало противоречие, которое апостолу так и не удалось окончательно разрешить. Почему, например, если мужской и женский пол – в самом деле «одно во Христе Иисусе» [218], женщина по-прежнему была лишена многих мужских привилегий? Пытаясь разрешить этот вопрос, Павел словно разрывался; откровение и воспитание подсказывали ему противоположные ответы. Вера в преображающую силу Благой вести Христовой наполняла обращённых им людей: если верили, что Святой Дух сошёл на женщину, её положение в среде верующих становилось не ниже мужского. Сам Павел не сомневался, что так и должно быть. Женщины рисковали ради него жизнью; жертвовали средства для его апостольской миссии; руководили церквями, которые он основывал. Но мысль о равенстве полов, равно непривычная для иудея и для эллина, приводила Павла в замешательство. Разве не того желал он лжебратьям в Галатии, чтобы они стали неотличимы от женщин? Разумеется, он не мог допустить, чтобы коринфская церковь стала чем-то вроде зеркального отражения культа Кибелы – чтобы женщины здесь делали вид, что они мужчины. И Павел сурово напомнил коринфянам, что женщине не подобает коротко стричь волосы, так же, как мужчине – отращивать длинные, и что женщина не должна молиться с непокрытой головой, поскольку это, среди прочего, может оскорбить ангелов. Как если бы человек, потопивший судно, после кораблекрушения пытался удержаться на гребне волны. «…Всякому мужу глава Христос, жене глава – муж…» [219]
Всё же, даже вынося подобные решения, сам Павел никогда не забывал о границах своих возможностей. Он не собирался лицемерно объявлять себя новым Моисеем. Когда у него спрашивали совета, он советовал; но его советы не следовало приравнивать к заповедям Божьим. Его послания не были новой Торой. Не будучи законодателем, Павел не устанавливал Закон Христа; его роль как апостола была скромнее: помочь обращённым распознать этот Закон в себе самих. «…Вы показываете собою, что вы – письмо Христово, через служение наше написанное не чернилами, но Духом Бога живаго, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца» [220]. Стремясь ясно выразить, что он имеет под этим в виду, Павел, разумеется, ссылался на древние писания: в книгах пророков уже говорилось о временах, когда Бог заключит со Своим избранным народом Новый Завет и напишет Свой закон «на сердцах их» [221]. Но, помимо памятных образов из пророчеств, Павлу были известны и другие примеры выражения той же идеи, которую ныне пытался сформулировать он сам. Составляя в Коринфе послание римским церквям, Павел открыто признавал, что не только иудеи имели понятие о том, что хорошо и что плохо. У других народов подобные представления, хоть и смутные, тоже существовали. Откуда эти представления взялись? Поскольку Бог не даровал другим народам Закона, они могли поступать правильно лишь «по природе» [222]. Для иудея это было поразительное признание. В Торе не было места концепции естественного закона. Но Павел, пытаясь описать тот Закон, который, как он верил, в результате Распятия и Воскресения записан в сердцах всех, признающих Христа своим Господом, рискнул приспособить для своей цели учение греческих философов. Использованный им термин – syneidesis – ясно свидетельствует, о какой именно философии идёт речь. Центром своего благовествования Павел сделал стоическую идею совести.
Люди давно пытались осмыслить, что означало для мира пришествие Христа; и вот в великой борьбе толкований наступил поворотный момент. Проповедники, с которыми столь решительно спорил Павел в Послании к галатам, утверждавшие, что за крещением должно следовать обрезание, ещё не были окончательно побеждены; но их взгляды уходили в прошлое. В церквях, основанных по всему Средиземноморью стараниями Павла, суждено было утвердиться его представлениям о Божественном замысле. Никогда прежде сочетание иудейской этики и эллинской философии не приносило столь великих плодов. Идея Закона Божьего, записанного в сердцах людей Святым Духом, основывалась одновременно и на учении фарисеев, и на мировоззрении стоиков, но была одинаково чужда и тем и другим. Значение этой идеи было таково, что послания Павла – письма странника, не занимавшего никакой должности, не имевшего никакого влияния на дела мирские, – преобразили наш мир сильнее, чем любой другой революционный текст. Влияние этих писем будет ощущаться тысячелетиями на континентах и в обществах, которые сам Павел не мог даже вообразить. Именно его представление о законе ляжет в основу целой цивилизации.
Воистину он был тем, кем считал себя сам: провозвестником нового начала.
Разожгите огонь мой
«Ночь прошла, а день приблизился…» [223] Так писал Павел «святым» (по-гречески – hagioi) церквей города Рима. Стремительность, с которой он продолжал объезжать Средиземноморье, то собираясь посетить Иудею, то намереваясь отправиться в Испанию, была порождением его вечной тревоги: время этого мира подходит к концу. Всё мироздание словно готовилось разродиться чем-то новым. Перемена в делах земных и небесных, которую возвещал Павел, была поистине вселенской. Под звук труб, приветствуемый ангелами, вскоре должен был вновь явиться Христос. Павел с нетерпением ждал возвращения Господа, и в то же время одна мысль об этом вгоняла его в дрожь. «…Ваш дух, и душа, и тело во всей целости да сохранится без порока в пришествие Господа нашего Иисуса Христа» [224], – увещевал он обращённых. Использованное им слово «пришествие» (по-гречески – parousia) легко находило отклик в сердце каждого эллина. Стремление увидеть сошедшего на землю Бога, которое когда-то эксплуатировали воинственные ничтожества, жаждавшие божеских почестей, вроде Деметрия Полиоркета, соединялось здесь с благоговением, с которым иудеи относились к единому Богу Израиля. Второго пришествия с одинаковым трепетом ожидали представители разных культур.