Стрелецкий капитан Нефёдов проснулся на заре и разбудил гребцов. Те закряхтели, разминая затёкшие ноги и спины, заворчали, что попали на каторгу, но капитан поднял трость, и все сразу примолкли.
К концу второго дня путешественников нагнало известие – в Москве бунт. Во время крёстного хода, в котором участвовал царь, из Кремля в Сретенский монастырь, посадские и служилые люди вновь начали добиваться доступа к царю с криками, что от боярина Морозова, начальника Земского приказа Плещеева, управителя Москвы, окольничего Траханиотова и дьяка Чистого московским людям житья не стало. Кричали также, что соль подорожала вдесятеро против прежних лет, народу посолиться нечем, в астраханских и яицких учугах – пристанях сгнила рыба, улов этого года, и скоро на Руси настанет голод. Этот шум и мятеж попытались усмирить плетьми сподручники Плещеева, но народ встал на дыбы, обозлился и потребовал выдачи начальника Земского приказа.
Виновники народного возмущения попрятались, а толпа принялась громить их дворы и жечь. Бунт запылал с новой силой, как раздутая ветром головня. У царя решили выдать Плещеева толпе, но люди оттолкнули палача и растерзали своего ненавистника в мелкие клочья. Такая же участь постигла окольничего Траханиотова и дьяка Чистого. В ходе возмущения были разграблены дома многих государевых сильных людей. Но убийствами и грабежами дело не ограничилось, в Москве начался сильный пожар, охвативший весь Китай-город. Царь Алексей Михайлович с женой заперся в самой дальней комнате своего терема и молил Господа о собственном спасении.
От государя отступились все двадцать приказов московских стрельцов, и только стремянной стрелецкий полк и наёмные иноземцы его поддерживали. Царю пришлось пожертвовать своим воспитателем, боярином Морозовым, того выслали в дальний монастырь. Тесть царя Илья Милославский поил вином стрельцов, уговаривая их отступиться от мятежа. В конце концов сошлись на восьми рублях каждому стрельцу, и те, получив деньги, кинулись на бунтовавших людей, начались пытки и казни.
Отца Никифора московские события волновали так же мало, как и большинство людей на струге. Все, кроме ссыльных стрельцов, были рады, что не попали в полымя мятежа. Гребцы сожалели, что не пришлось им поучаствовать в грабежах сильных людей, и бросали исподтишка злобные взгляды на своего стража Нефёдова, считая его основным виновником своей несвободы. Их уже собирались выпустить из тюремного подвала, но заявился стрелецкий капитан со своими натасканными на убийства подначальными людьми, и, тыча под рёбра остриями клинков, арестантов погнали на струг и посадили за тяжёлые, как брёвна, вёсла.
В Коломне струг на малое время задержали власти, сюда эхом дошло московское возмущение, и в граде случился невеликий бунтишка, который воевода стремительно пресёк и приказал останавливать всех проезжающих. Нефёдов сошёл на берег, переговорил с уездным начальником, и струг пошёл дальше, в широкую, ещё не обретшую свои коренные берега, Оку.
Течение на Оке было в полноводье сильнее, чем в реке Москве, и Никифор пришёл в смятенное состояние духа: скоро должен быть Муром, а за ним село, где ждала его Марфинька, и не одна. Кого Бог дал, сына или дочку? Никифор загадывал сына, чтобы было, кому передать на склоне лет пастырское облачение, но и дочка, мыслил он, тоже Божий гостинец, услада дней, помощница матери по хозяйству.
Село Глазково было довольно большим, дворов с полста, с крепкой деревянной церковью, где служил попом двоюродный брат Никифора. Струг уткнулся носом в глинистый берег супротив храма, Никифор спрыгнул на него и побежал прямиком через огороды к дому брата. Забежав в избу, он задохнулся от счастья: на лавке под образами сидела Марфинька и кормила грудью младенца. Никифор на цыпочках подошёл к жене и посмотрел на ребёнка, который, жадно причмокивая, вцепился в сосок.
– Кого Бог дал? – спросил Никифор.
– Сына, – счастливо улыбнулась Марфинька.
– Как окрестили?
– Анисим, – Марфинька чуть повернулась, чтобы муж мог видеть сына. – Такой прыткий сосун, покоя не даёт.
– Я за тобой, – сказал Никифор. – Мне место дали в новом граде в Синбирске. Давай складываться.
Пожитков у них было совсем немного: кое-какая одежонка, несколько мисок, малый медный котёл для варки пищи и несколько книг духовного содержания. Марфинька с ребёнком на руках пошла во двор собирать постиранные тряпицы, в которые заворачивала чадо.
Из церкви пришёл двоюродный брат Никифора, молодой поп. Обрадовался тому, что увидел Никифора, и тому, что освободился от постоялицы – родня хороша, когда гостит недолго и живёт далёко. На радостях брат пошёл в ледник и вынес отъезжающим гостинец, кусок солёного сала, присыпанного укропом.
Недолго посидели на дорожку, затем Никифор взял мешок с вещами и закинул на плечо.
– Прощай, брат! – сказал он. – Не забуду твоей доброты. Если что, приезжай ко мне в Синбирск отгащиваться.
На струге их встретили ласково, особенно Марфиньку, на её красоту стрельцы сразу вытаращили зенки и мокрогубо раззявились. Даже зверовидный стрелец капитан Нефёдов изобразил на своём заросшем ржавью бороды мурле подобие улыбки. Иноземцы поприветствовали молодую попадью на свой польский манер галантным поклоном, на что их жёны изрядно скуксились.
Появление Марфиньки растопило холодок отчуждения между Никифором и Максимом Палецким. Шляхтич стал снисходить до разговоров с деревенским попом с высот своего природного гонора. Собственно, бахвалиться ему было нечем. Имение у него силой отобрал польский магнат, а законность права силы подтвердил королевский суд, куда Палецкий и его товарищи по такой же беде вздумали обратиться. Из польских владений им пришлось бежать на Русь, где их принял сам великий государь Алексей Михайлович и пожаловал большими землями и малыми деньгами. Но было и ещё одно особо ценное пожалование, которое давало надежды на лучшее будущее: царь приказал выделить дворянским поселенцам из казанских дворцовых деревень семейства крестьян, чей труд должен был заложить основу их благосостояния.
Палецкий с радостью согласился взять земли на границе и начинал свой путь из Москвы с нетерпением увидеть своё поместье как можно скорее. Однако уже заканчивалась вторая неделя пути, а струг ещё не дошёл до Нижнего Новгорода. Шляхтич стал печально посматривать на русские просторы и понимать, что едет он в далёкую от Москвы и опасную для житья пустую землю.